Избранные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
Осины истории всегда заканчивались счастливо. Это были главы из приключенческого романа, с погонями, переодеваниями, хитрейшими интригами.
– Данилов отрастит бороду, замотает голову чалмой. Он станет индийским факиром, я гимнастом, мы дойдем до Москвы пешком, как артисты бродячего цирка. Население отнесется к нам с живым сочувствием и любопытством, чекисты не тронут, потому что мы – братья по классу, индийские пролетарии, угнетаемые британским колониальным империализмом. Денег, полученных за представление, хватит, чтобы купить поддельные документы. Все вместе мы доберемся до Петрограда, а там уж недалеко Финляндия. Пограничникам просто заплатим.
Ося устраивал целые представления, ходил на руках, крутился колесом, делал двойное сальто. Когда он в лицах стал изображать
– Конечно, у меня будет возможность прикончить их, но ты знаешь, я противник убийства. Я их навсегда загипнотизирую, они станут веселыми и безобидными, как маленькие ручные макаки, и вся мировая общественность долго будет недоумевать, каким образом стайка дрессированных животных сумела захватить власть и три года корчить из себя правительство России.
Номер «Крымских ведомостей», в которых был напечатан список погибших солдат и офицеров, принес сосед, старый одинокий профессор. Наталья Владимировна тихо вскрикнула, увидев имя полковника Данилова. Но Ося тут же сказал:
– Ерунда! Ошибка! Даже думать не смей об этом!
А на следующий день явился доктор Потапенко и сообщил, что Данилов жив, лежит в госпитале.
Берег исчез. Вокруг было открытое спокойное море. Далеко впереди, на востоке, на фоне закатного солнца и тонких нежно-лиловых облаков видны были силуэты еще двух кораблей. Ося бродил по нижней палубе. Там сидели и лежали люди. Кто-то пил, закусывал воблой, черными, как уголь, сухарями, гнилыми яблоками. Кто-то спал, храпел и бормотал во сне. Чубатый парень в бушлате бренчал на балалайке, скалил стальные зубы, уныло выкрикивал матерные частушки. Рядом рыжеволосая женщина в шинели, накинутой на бархатное бальное платье, кормила грудью младенца. Невозможно было отличить военных и казаков от штатских, лавочников от биндюжников. Молодые выглядели стариками, старики, исхудавшие до прозрачности, походили на маленьких беловолосых детей. Мужчины в женских шалях, женщины, стриженные после тифа, в солдатских сапогах, в гимнастерках и штанах галифе.
Свежий морской бриз не мог заглушить запахи перегара, давно немытых тел, вонь открытого корабельного гальюна. Там две старухи полоскали в тазике врангелевские пятисотрублевки. Бумаги не было. Пассажиры подтирались деньгами, старушки доставали купюры, отмывали, сушили, складывали в большую хозяйственную кошелку.
Ося ушел подальше, к носу, отыскал место у борта. Два другие корабля исчезли. Вокруг только дымчато-голубая морская гладь. Огромное малиновое солнце мягко коснулось горизонта и застыло, как будто хотело перевести дыхание, взглянуть на уходящий день, на корабль, плывущий в неизвестность, к чужим берегам, на людей, которые навсегда покидали свою голодную, искалеченную, кровавую родину.
В последнее время Осе редко удавалось остаться в одиночестве, он носился по городу, бегал на толкучку, выменивал вещи и драгоценности на еду, дрова, керосин. Он научился торговаться, жарить на касторовом масле оладьи из картофельных очисток, варить желудевый кофе, штопать носки, лихо сочинять очерки для «Крымского вестника». Очерки печатали и даже платили деньги, те самые врангелевские купюры, которыми уже давно можно было подтираться в сортире.
Когда-то роскошный дом графа Руттера почти развалился. За два года войны его трижды грабили, выбили стекла, сняли двери с петель, на починку не было средств. Осины приемные родители болели, слабели, впадали в отчаяние и стали беспомощны, как малые дети. Он кормил их и старался развеселить. Он придумывал свои бесконечные истории, но не успевал записывать. Отца он все-таки потерял. Маму Наточку удалось сберечь и поставить на ноги.
И вот теперь все кончилось. Корабль плывет, вокруг море, небо. Здесь, на носу, почти не слышно зловония и унылого гула толпы на палубе. Осе казалось, что как только он остановится после бесконечной двухлетней гонки, сразу начнет сам собой складываться сюжет большого, настоящего, взрослого романа. Но пока в голове
его звучало лишь одно:«Господи, прошу Тебя, пожалуйста, сделай так, чтобы все, кого я люблю, остались живы!»
Полина Дашкова
Небо над бездной
Все темней, темнее над землею
— Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Глава первая
На рассвете зазвонил телефон. Аппарат стоял на этажерке у кровати. Профессор Свешников, не открывая глаз, сел и поднял трубку.
— Михаил Владимирович, простите, что беспокою, ради бога, приезжайте срочно. Я знаю, вы шофера отпустили. Машину за вами уже отправили. Больной самый что ни есть оттуда. Острый живот, температура тридцать восемь.
Звонил заведующий хирургическим отделением доктор Тюльпанов. Шепот его был страшен. Михаил Владимирович ясно представил, как Тюльпанов застыл у стола в своем кабинете с телефонной трубкой в руке. Стоит навытяжку. Бегают, сверкают маленькие близорукие глаза, дрожат седые усы. При слове «оттуда» указательный палец взметнулся вверх, к потолку.
Доктор Тюльпанов избегал называть вслух, особенно по телефону, имена и должности своих державных пациентов. Он был неплохим хирургом, но в последнее время все реже решался оперировать. При осмотрах больных, на консилиумах, он никогда не высказывал определенного мнения, вместо «я считаю» или «я думаю» предпочитал говорить: «у меня такое впечатление, такое чувство».
С Михаилом Владимировичем он держался подчеркнуто вежливо. Иногда определенно хотел сказать гадость, но вместо этого льстил, заискивал. Случалось, что сложные удачные операции, проведенные Свешниковым, как-то сами собой оказывались победами товарища Тюльпанова. И никто ничего не имел против. Сестры, фельдшеры молчали. Тюльпанов присутствовал в операционной, наблюдал, сопереживал. Михаил Владимирович оперировал. Сначала Тюльпанов говорил «мы», имея в виду себя и Свешникова. Потом стал говорить «я». «Я прооперировал товарища такого-то».
Михаил Владимирович не возражал, не спорил. Тем более что чувствовал: так всем удобней, не только Тюльпанову, но и державным пациентам. Настоящий кремлевский хирург должен оставаться в тени. Пусть выступает на трибунах и дает интервью сладкоголосый, идеологически безупречный чиновник от медицины.
Нестерпимо хотелось спать. Всего лишь пару часов назад профессор вернулся домой из Солдатенковской больницы, и вот теперь надо опять туда мчаться. За окном послышался рев мотора. Автомобиль подъехал к подъезду.
— Миша, погоди, чаю согрею, — няня Авдотья Борисовна приковыляла из кухни, маленькая, высохшая, она двигалась с трудом, но по прежнему вставала раньше всех и хлопотала по дому.
— Некогда, няня, прости.
— Шарф надень, холодно. Небритый, исхудал. Стар уж ты, Миша, ночами работать.
— Не ворчи. Где мои ботинки? — Михаил Владимирович присел на корточки, заглянул вглубь обувной полки.
— Так ведь ты разрешил Андрюше надеть, чего же искать? Вон, сапоги твои, я намедни от сапожника принесла. Набойки поставил резиновые, сказал, век сносу не будет, взял дорого, аспид.
Михаил Владимирович, прыгая на одной ноге, стал надевать старый залатанный сапог.
— Няня, а что, Андрюша разве не вернулся еще?
— Сядь, не спеши. Распрыгался. Упадешь, чего доброго, я ж не подниму тебя. Андрюша дома. Вернулся час назад, заснул, не раздевшись, не разувшись, в твоих ботинках. Ты к нему не ходи. Пусть уж проспится.
Михаил Владимирович натянул оба сапога, так и не присев на табуретку, топнул, взглянул на няню.
— Что значит — проспится?
— А то и значит, Мишенька. Пьяный он пришел, пьяный и злой. Лучше б я не дожила до такого срама. Ложечки серебряные от обысков, от товарищей сберегла, целую дюжину, бабушки твоей ложечки, с вензелями, а теперь вот всего три штуки осталось. Об одном молюсь, чтоб только не он это, не Андрюша. Пусть кто чужой, ладно. Только бы не он.