Избранные произведения в 2 томах. Том 2. Тень Бафомета
Шрифт:
Интересный аспект делу придает завещание покойного. Сектор весь свой весьма значительный капитал оставил на научные цели, особенно настаивая, чтобы капитал использовался исключительно на исследования проблем пространства и времени, а также вопросов, с ними связанных.
Одновременно с таинственным происшествием на Водной улице в полицию и местные органы власти начали поступать странные сообщения. На стенах домов в городе кто-то расклеил загадочные сообщения о смерти — так называемые «клепсидры» следующего содержания:
«Гибель времени. В ночь с 29 на 30 ноября с. г. умер Temрus Saturn, дабы уступить место вечности».
Имел место и другой, не менее загадочный факт: все часы на башнях нашего города
В городе царит всеобщее возбуждение и непонятный страх. Толпы испуганных людей собираются на площадях, ходят слухи, связывающие смерть часовщика с этими непонятными знамениями.
ВОПЛОЩЕНИЕ
Вжесьмян замолчал неожиданно и навсегда двенадцать лет назад. Издав в 1900 году четвертую книгу творений, оригинальных, странных, как само безумие, он отказался от писательства и бесследно исчез с берегов Геликона. Никогда больше не прикоснулся к перу, не написал ни одной строки. Не нарушил молчания даже по настоянию друзей, тем более не прельстился славословиями критиков, предрекавших новый, абсолютный шедевр, — иначе к чему бы такая затянувшаяся пауза? Ожидания критиков не оправдались — Вжесьмян не заговорил никогда.
Мало-помалу молва рассудила: все ясно, как божий день — просто артист до времени иссяк. — Да, да, вторили литературные гурманы, очень уж быстро высказался. Не умел экономно творить; любая креация — как перенасыщенный раствор: нечто существенное всегда выпадает в осадок.
И в самом деле, Вжесьмян шокировал гипертрофией мысли, предельно сжатой в художественном тропе, мысль подавляла мощью… и утомляла. Крепкий напиток следовало подавать в умеренными дозах. Сам и виноват: исчерпал себя.
Молва настигла Вжесьмяна, и… ничего не изменилось. Диагноз вроде бы подтвердился: скоротечное истощение творческих сил. А посему мир наконец предоставил Вжесьмяна самому себе и занялся злобой дня. Впрочем, явились новые таланты, на горизонте маячили силуэты новых творцов, и Вжесьмян обрел полный покой.
Разумеется, многие приняли на веру подобные толки, да оно и понятно — Вжесьмян не пользовался чрезмерной популярностью. Произведения этого странного человека, неизменно отмеченные буйной фантазией и крайним индивидуализмом, оставляли невыгодное впечатление: обращали в ничто привычные взгляды, лишали покоя, уничтожали косные расхожие литературно-эстетические клише, досаждали ученым, безжалостно пародируя повсеместно признанные псевдоправды. Вскоре искусство Вжесьмяна сочли плодом расстроенного воображения, причудливым созданием маньяка, возможно, и безумца. Вжесьмян явно не пришелся ко двору, можно сказать, без надобности взбаламутил тихую заводь. И потому преждевременный закат его был принят с тайным довольством: так-то оно и лучше.
Никому и в голову не пришло, что приговор, может статься, в корне ошибочен, и молчание — не обязательно означает увядание и атрофию творческих сил. Только Вжесьмян ничуть не заботился о том, какие о нем ходят легенды; он все это считал своим личным делом и никого не намеревался переубеждать.
Да и какой смысл? Коли сбудется задуманное и взлелеянное — правда восторжествует, сама собой рухнет монолитная твердь, куда он добровольно заточил себя; а коль мечта не осуществится, никого и убеждать не надо — лишь навлечешь на себя насмешки и оскорбления. Самое разумное — ждать и молчать.
А молчал Вжесьмян совсем из иных, чем толковалось, побуждений: ему хватало и дыхания, и размаха, просто-напросто поэт уступил новым искушениям — овладеть сильнейшими средствами экспрессии, добиться невиданных воплощений. Слово перестало удовлетворять его, он искал иное, некие новые пластичные формы, дабы осуществить свои замыслы.
Положение осложнялось, а замысел казался
тем менее осуществимым, что его искусство развивалось весьма самобытно, отдаленно от торных путей.В конце концов, большинство произведений искусства не преступает более или менее реальное, лишь воссоздавая или видоизменяя призраки жизни. События, пусть и вымышленные, — всего лишь аналогичны жизни, хотя и усилены экзальтацией или пафосом, а следовательно, возможны в каком-либо моменте времени: то есть подобное некогда могло произойти в действительности или, возможно, когда-нибудь случится в будущем; ничто не подрывает веру в реальность бытия в подобных сочинениях — разум не восстает против доступного ему вымысла. Не исключена даже и реализация самой необузданной фантазии, если творцы ее не просто играют мыслью, наблюдая за читателем с небрежной усмешкой, подобно искусным манипуляторам.
С Вжесьмяном дело представлялось совсем иначе. Его странные загадочные творения всегда были только вымыслом, фикцией, без малейших заигрываний с реальностью. Напрасно свора критиков, хитрых, как лисы, из сил выбивалась в поисках так называемых «литературных влияний», «аналогий», «зарубежных течений», с помощью коих удалось бы подобрать ключ к неприступному бастиону Вжесьмяновой поэзии; напрасно бойкие рецензенты прибегали к ученым-психиатрам, листали горы всевозможных трактатов, шныряли по энциклопедиям: искусство Вжесьмяна с триумфом являлось из пут интерпретаций еще более таинственное, ошеломительное, грозное, непостижимое. Его поэзия дышала мрачным очарованием, манила головокружительной, разящей бездной значений.
Жестокий, бескомпромиссный вымысел Вжесьмяна, ничего общего не имеющий с насущной жизнью, потрясал, поражал, устрашал: люди не смели отмахнуться от его произведений, пожав плечами. Что-то билось в этих поэмах — сжатых, монолитных, стремительных, будто полет пули, приковывало внимание, пронзало душу; могучей суггестией эманировали саркастические, сжатые как пружина тропы, созданные пером холодным, отчужденным, в стиле якобы отчетном, научном, пульсировавшем исступленным самозабвением.
Ибо Вжесьмян верил тому, что пишет. Веровал свято: любая, пусть самая дерзновенная мысль, любой, пусть самый безумный вымысел, когда-нибудь и где-нибудь воплотятся во времени и в пространстве.
— Любая человеческая мысль, самая причудливая, никогда не минует бесследно, — не раз повторял Вжесьмян своим друзьям и знакомым.
Пожалуй, именно вера в плодотворность вымысла потаенным зноем разливалась по артериям его произведений — холодность и сухость формы лишь усиливали пронзительный эффект.
Вжесьмян не довольствовался достигнутым; как всякий истинный художник, он снова и снова искал средства самовыражения, находил все более экспрессивные знаки, все больше «восуществление». Наконец поэт отказался от слова, пренебрег языком — этой слишком хрупкой формой экспрессии — и затосковал по некоему первозданному материалу, осязаемая чувственность и пластичность которого преодолели бы все до сих пор достигнутое в искусстве.
Такого эффекта не достигло «молчание» — символистское «отдохновение слова», бледное, туманное и — не подлинное, по его мнению. Он жаждал иной, некоей полной подлинности.
Какова она, этого он с уверенностью не мог утверждать, но в принципе нечто подобное возможно — Вжесьмян был свято убежден. Несколько фактов из прошлого, когда он еще писал и публиковался, подтверждало его уверенность. Однажды ему довелось убедиться, что его изощренно фантастичные креации обладают загадочной силой воздействия на мир и людей. Безумные замыслы, рожденные в плавильне творческого процесса, казалось, обладали оплодотворяющей силой, порождали новые, неведомые дотоле смерчи, безумные монады мысли, что нежданными проблесками вспыхивали в поступках и действиях людей, в феерическом замыкании событий.