Избранные произведения в 5 томах. Книга 2: Флейта Аарона. Рассказы
Шрифт:
Но она нашла такое место: далеко выступающий в море, открытый солнцу гористый мыс, поросший большими кактусами с плоскими листьями, что зовется «колючий медведь». Над сизо-серым бугром кактусов поднимался единственный кипарис с бледным, толстым стволом и гибкой вершиной, которая клонилась к синеве. Он стоял словно страж, охраняющий море, или низкая серебристая свеча, чье громадное пламя темнело на фоне света: то земля возносила ввысь гордое пламя своего мрака.
Джульетта села под кипарисом и разделась. Уродливые кактусы вокруг нее образовали лесок, безобразный, но манящий. Она сидела, подставив солнцу грудь, даже и теперь вздыхая от тяжкой боли, сопротивляясь жестокости
А солнце шествовало по синему небу и по пути посылало вниз свои лучи. Она чувствовала нежное дыхание морского воздуха на груди, которая, казалось, никогда не нальется зрелостью. Ее груди — плоды, которые пожухнут, так и не созрев.
Однако вскоре она почувствовала в них солнце. Оно согревало теплее, чем любовь, теплее, чем молоко или ручки ее ребенка. Наконец, наконец под жарким солнцем ее груди налились, словно длинные спелые виноградные гроздья.
Она скинула остальную одежду и лежала на солнце нагая и, лежа, прикрыв глаза ладонями, смотрела вверх, на солнце посредине неба, на его гладкую пульсирующую округлость, струящую по краям блеск. Пульсирующее чудесной синевой, струящее по краям белое пламя живое солнце! Устремившее на нее свой сине-огненный взор, объявшее ее грудь и лицо, и шею, плоский живот, колени, бедра, ступни!
Она лежала закрыв глаза, сквозь веки сочилось розовое пламя. Слишком ярко. Она вытянула руку и прикрыла глаза листьями. Потом снова легла, будто белая тыква, которая на солнце должна созреть и стать золотой.
Она чувствовала, как солнце проникает в самые ее кости, нет, глубже — в ее мысли и чувства. Болезненное напряжение ее чувств стало ослабевать, холодные, темные сгустки мыслей — рассасываться. Она начала ощущать, что жар пронизывает ее насквозь. Перевернувшись, она подставила солнцу плечи, поясницу, спину, бедра, даже пятки — пусть оттаивают! Она лежала, чуть не до умопомрачения удивленная происходящим чудом. Ее утомленное, остывшее сердце оттаивало и, оттаивая, испарялось.
И вот, ошеломленная, она отправилась домой, почти ничего не различая, ослепленная солнцем и потрясенная солнцем. И слепота была ее богатством, а смутное, теплое, тяжелое, полубессознательное состояние — сокровищем.
— Мамочка! Мамочка! — Ее ребенок бежал к ней, звал ее с той особой, похожей на птичью, тревогой, какая диктуется необходимостью, постоянной потребностью в матери. Она подивилась тому, что на этот раз ее разомлевшее сердце не отозвалось в ответ беспокойством болезненной любви. Она подхватила ребенка на руки, но подумала: нельзя, чтобы он рос таким слабым! Он окрепнет, если станет бывать на солнце.
Ее раздражали цеплявшиеся за нее ручонки, особенно за шею. Она дернула шеей. Ей не хотелось, чтобы к ней прикасались. Бережно опустила ребенка на землю.
— Беги! — сказала она. — Беги на солнышко!
И тут же, прямо на месте, раздела его и голенького выпустила на теплую террасу.
— Поиграй на солнышке! — сказала она.
Он был испуган и собирался заплакать. Но в пронизанной теплом расслабленности тела и полном безразличии сердца она покатила к нему по красным плиткам апельсин, и мягкое, несформировавшееся тельце пустилось за ним вдогонку. Но как только мальчик поймал апельсин, он тут же его бросил — его прикосновение к телу вызывало незнакомое ощущение. Недовольный, он обернулся и посмотрел на нее, сморщив личико, готовый заплакать, напуганный своей наготой.
— Неси мне апельсин, — говорила она, изумляясь своей полной безучастности к его тревогам. — Неси мамочке апельсин.
«Он вырастет не таким, как отец, — сказала она себе. — Не как червь, никогда не видавший солнца».
II
Раньше
она была бесконечно поглощена ребенком, своей мучительной ответственностью, словно, родив его, должна была держать ответ за все его существование. Ее раздражало, даже если у него текло из носа, задевало за живое так, будто она должна была выговаривать себе самой: полюбуйся, что ты произвела на свет!Теперь произошла перемена. Ребенок больше так живо не интересовал ее, и она освободила его от бремени своего беспокойства и воли. И от этого он стал только крепче и здоровее.
Про себя же она думала о солнце, о его великолепии, о своем единении с ним. Теперь жизнь ее стала ритуальным обрядом. Она всегда просыпалась до рассвета и, лежа, наблюдала, как серый цвет переходит в бледно-золотой, чтобы узнать, не закрыт ли край моря облаками. Ее охватывала радость, когда, расплавленное, оно вставало в наготе своей, озаряя нежное небо сине-белым пламенем.
Но порой оно выплывало, рдея румянцем, подобно крупному, застенчивому человеку. А бывало — неторопливое, пунцово-красное, с разгневанным видом медленно прокладывало себе путь. Иногда она не видела его — оно двигалось за ровной стеной облаков, отбрасывая вниз лишь золотые и алые отсветы.
Ей повезло. Неделя шла за неделей, и хотя рассвет порой выдавался облачным, а после полудня все, случалось, затягивало серым, не проходило ни дня без солнца — несмотря на то, что была зима, дни в основном стояли ослепительные. Расцвели маленькие, тоненькие дикие крокусы, лиловые, белые, полосатые; дикие нарциссы явили взору свои весенние звездочки.
Каждый день она отправлялась к кипарису посреди рощицы кактусов на бугре с желтоватыми утесами у подножия. Теперь она поумнела, стала сообразительнее и надевала лишь пеньюар голубиного цвета и сандалии. Так что в любом укромном уголке она вмиг представала перед солнцем нагой. А в то мгновение, как облачалась снова, становилась серой и невидимой.
Каждый день с утра до полудня лежала она у подножия могучего кипариса с серебристыми лапами, под весело катившим по небу солнцем. Теперь она чувствовала солнце в каждой клеточке своего тела, и нигде в ней не пряталась холодная тень. А ее сердце, исполненное тревоги и напряжения сердце, исчезло, подобно цветку, что опадает на солнце, оставляя лишь зрелую коробочку с семенами.
Она знала это солнце на небесах, иссиня-расплавленное, с белой огненной каймой, излучавшее пламя. И хоть светило оно всему свету, когда она лежала, сбросив одежду, оно устремлялось к ней. Это было одно из его чудес — солнце могло светить миллионам людей и все же оставаться лучезарным, великолепным и единственным солнцем, устремленным к ней одной.
Познав солнце, она, уверенная, что и солнце познало ее, в космическом, чувственном смысле слова, испытывала отчуждение от людей, известное презрение ко всему роду человеческому. Они так далеки от стихии солнца. Так похожи на могильных червей.
Даже проходившие со своими ослами по древней каменистой дороге крестьяне, хоть и почернели от солнца, все же солнцем пронизаны не были. Словно улитка в раковине, таилось в них мягкое белое ядрышко страха, где, съежившись от страха смерти, от страха естественного сияния жизни, пряталась душа человека. Таково большинство людей. Таковы все мужчины.
Но к чему принимать мужчин всерьез!
В своем безразличии к людям она теперь не так опасалась, что ее увидят. Маринине, которая покупала для нее в деревне продукты, она сообщила, что доктор прописал ей солнечные ванны. И довольно с нее.