Избранные произведения в трех томах. Том 1
Шрифт:
— Зашел разговор обо мне, позвольте его и продолжить, — говорила она, размешивая варенье в чашке. — Можно? Хорошо. Когда–то, очень давно, неподалеку от нашего Воскресенского, на хуторе жила девочка лет одиннадцати — двенадцати и ее брат, годами шестью старше сестры. Брат унаследовал от отца страстную любовь к пчелам и все тайны пасечного дела. Вы догадываетесь, конечно, что я говорю о себе и Дмитрии Антроповиче. Он служил у бывшего владельца этого дома, немца Иоганна Иоганновича Шредера. Я вела домашнее хозяйство. Мать и отец у нас погибли во время паводка, переезжая на лодке реку. Лодка опрокинулась, и спасти их не успели, — закрутило в стремнинах. В моем хозяйстве была коза, несколько кур, огородик, в огородике брат держал парочку ульев. Брат целый день в имении, времени свободного у меня много, и я пристрастилась к чтению, брала книги у дочери местного священника. Но какие книги могли быть у поповны! Вокруг меня от
Лаврентьев внимательно слушал. Рассказ Ирины Аркадьевны уносил его в давние, неведомые ему времена.
— И вот однажды, — продолжала Пронина, — мирок рассыпался. Произошло нечто для меня ужасное. Помещик на взмыленном жеребце зачем–то подскакал к пасеке. Пчелы не любят конского пота, они тысячами накинулись на лошадь, и та буквально через несколько часов околела. Это была любимая лошадь Шредера, он заплатил за нее сумасшедшие деньги. Прямо с конюшни барон прибежал на пасеку и бил, хлестал, топтал моего брата до тех пор, пока сам не свалился в изнеможении. Представьте состояние девочки: брата стегают по лицу, плюют ему в глаза, — он молчит, только отстраняется. Я же все это видела, я как раз в тот день пришла его навестить! Я возненавидела помещика, но и к брату потеряла всякое уважение. «Ты трус, — сказала я ему с девчоночьей жестокостью. — Слизняк!» Я не могла больше оставаться под одной кровлей с ним. Я убежала из дому, правдами и неправдами добралась до Петербурга. Там в кухарках у одного крупного чиновника жила моя тетка. Она быстро сбыла меня с рук — в услужение близкой к семье этого чиновника столичной актрисе. Актриса, Мария Мироновна, пела в Мариинском театре. За ее голос я боготворила Марию Мироновну. На мое обожание и она отвечала добром, терпеливо учила меня нотам, азам фортепианной музыки, говорила, что и у меня хорошие вокальные данные, грубоваты только, к сожалению. Я тоже возмечтала выйти когда–нибудь на оперную сцену, и в наши времена, кто знает, и вышла бы, непременно вышла бы, но тогда…
Рассказчица умолкла на минуту.
— Да, — тряхнула она головой. — Не буду, злоупотреблять вашим вниманием. Короче говоря, нечего было и думать о том, чтобы такой недоучке, как я, соваться на большую сцену. Все, что мне удалось, — через год или два подписать контракт с одним провинциальным антрепренером — содержателем маленькой оперной труппы. Где мы только не кочевали! Тамбов, Козлов, Самара, Елабуга… Поначалу я все еще думала, что служу настоящему искусству, верила в свое будущее. Несколько раз я пела Кармен и требовала, чтобы мне дали спеть Ольгу в «Онегине»… Нет, «Онегин» был неходкий товар у самарских торговцев рыбой… В один прекрасный день я все поняла про себя и про свою судьбу. Но что же оставалось делать? Мелькали новые города: Ростов, Минеральные Воды, Одесса, Ялта… Я выступала в ресторанах, успех мой ширился, известность росла. Сумасшедшая была жизнь. Я уже и не вспоминала об «Онегине», куда там! Я потеряла свое отчество, фамилию… Мария Мироновна писала мне изредка: «Оплакиваю вас, дитя мое, молюсь за вашу душу». Она вправе была тревожиться о моей душе, — в каких только компаниях я не перебывала к восемнадцати своим годам… Началась война, меня потянуло на поприще милосердного служения ближнему, как тогда говорили. Вы догадываетесь, что это значит? — пошла в сестры милосердия. Не на фронт, правда, а в тыловые лазареты.
Ирина Аркадьевна рассказывала о том, как познакомилась в лазарете с дочерью одного полковника, как затем вошла в эту семью и как случайно в дни наступления Юденича на Петроград помогла чекистам раскрыть офицерский заговор.
При ликвидации гнезда заговорщиков она встретила молодого чекиста Виктора Лобанова.
Улыбка скользнула по лицу Ирины Аркадьевны при упоминании этого имени.
— Я взглянула в его преднамеренно суровые глаза. — Она прикрыла лицо ладонью. — Может быть, вам это знакомо, Петр Дементьевич? Взглянула и почувствовала, в одну секунду, в сотую долю секунды почувствовала, что это тот, кому я отдам свое сердце.
Встреча с Лобановым предопределила всю дальнейшую судьбу Ирины Аркадьевны. Вместе с ним она попала в Седьмую армию, участвовала в агитбригадах, выступала перед красноармейцами, и на подмостках — в Гатчине, Луге, Ямбурге, Пскове, и без подмостков — прямо в лесу; были ночные переходы, были борьба, удачи, неудачи, наступления, недели в окопах под дождем и снегом…
Ирина Аркадьевна рассказывала, и Лаврентьев видел по ее рассказу, как шаг за шагом менялось сознание юной певицы, как она становилась иным человеком.
— Лобанов, мой Виктор, не жил, а кипел, клокотал весь. «Увидишь, какая будет жизнь. Увидишь! — повторял он мне. — Только потерпи, вот разобьем гадов…» С ним этой жизни я не дождалась. В самом конце гражданской войны, буквально в последние ее дни, он
погиб в Карелии, в бою с белофиннами. Через несколько месяцев родилась его дочь, наша Катюша. Жить было очень трудно: Я поехала сюда, в родные места, к брату. Думала, что временно, оказалось — навсегда. — Ирина Аркадьевна вздохнула. — Но не жалею, хотя и грущу порой о тех осенних днях, когда встретила Катиного отца, — его портрет вы у меня видели. Стараюсь быть полезной людям, учу ребятишек. С братом живем мирно. Хотя и трудный у него характер, — все держит в себе. Но трусом, знаете, он не был. В шестнадцатом году летом он оказался одним из вожаков стихийного восстания здешних крестьян. Сжег барские конюшни, разорил пчельник, на который потратил столько труда, и сам Шредер с женой и сыном едва вырвались из его рук…Нетронутыми остались чашки с холодным чаем. Ирина Аркадьевна ушла. Лаврентьев шагал по комнате — из угла в угол, из угла в угол, — и от ритмичных медленных шагов позванивало оконное стекло… В мыслях у него смешались и рассказ Ирины Аркадьевны о ее необычной судьбе, и гибель Снежинки, и досада на собственное невежество в вопросах животноводства.
Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Лаврентьев всегда путал эту пословицу, ему казалось, что должно говорить наоборот. В том весь и смысл. Он вспомнил старую пословицу, и в таком именно путаном виде, когда наутро увидел Катю. Катя возилась с лыжами среди двора. Заслышав морозный скрип крыльца под его ногами, она обернулась и пошла навстречу к нему. Кругом, как оленьи рога, стояли яблони, они казались отлитыми из фарфора — так густо облепил их голубоватый иней. В безветренной тиши прозрачными голосами перекликались снегирь со снегирихой, тенькала синица, в репейниках дрались щеглы, сыпали свою болтливую скороговорку сороки. Промчался по нетронутому снегу полевой мышонок, и позади него, как за иглой швейной машины, осталась на белом снежном полотне извилистая строчка. Стучал на елке дятел.
Каждое время года имеет свое, ему лишь одному присущее очарование. Не только лето, пора плодоношения, и не одна весна, овеянная ароматами проснувшейся земли, но подчас и не слишком–то приветливая осень, когда тянет приткнуться к натопленной печи, присесть возле нее с раскрытой книжкой, — даже и зима с морозами, снегами, вьюгами близка нам и понятна, любима русским человеком.
Лаврентьев любил зиму за чистый блеск снегов, за тишину, за тот румянец, какого не увидишь летом на щеках людей, за бодрость в теле, не истомленном зноем, за радость, вызываемую солнцем — не частым, гостем в январском небе. Но в этот раз, после затянувшихся ночных раздумий, он даже и внимания не обратил на окружавшее его великолепие.
— Здравствуйте! — сказала ему Катя, низким; как у Ирины Аркадьевны, голосом. — Я приглашаю вас пройтись на лыжах. Говорят, вы неутомимый ходок.
— Неутомимый — преувеличение. Но люблю это дело и немножко умею.
Катины волосы, ресницы и брови опушил иней, лицо дышало здоровьем, глаза блестели, что никак не вязалось с рассказами Ирины Аркадьевны о болезненной, хрупкой, слабогрудой и чуть ли не золотушной девочке, да к тому же и возрастом девочка отстала от него разве на год, на два.
— Принимаете приглашение?
— Пожалуй, да.
Сколько–нибудь срочных дел у Лаврентьева на это утро не было, он вынес лыжи, найденные ему ребятишками Карпа Гурьевича в ельнике за куропачьими стогами, и вдвоем с Катей они отправились к лесу.
Куда от Воскресенского ни иди — все будет к лесу. Лес лежал вокруг села — в пяти–шестикилометровом радиусе, он рос в этом краю на огромных пространствах, расступался только возле редких селений, вырубленный когда–то под пашню. Разница заключалась лишь в том, что за рекой, за луговыми поймами, лес был могучий — столетние мачтовые сосны и ели, а здесь, на правобережье — как ни странно, более возвышенном, — за пахотными полями тянулись и тянулись бескрайние чахлые ольшаники, путаные, бездорожные и болотистые, в которых летом нередко терялся скот. Как далеко они тянулись — неведомо, карту района Лаврентьеву видеть еще не приходилось; колхозники говорили, что где–то за ольшаниками течет река Кудесна; Волгой ее не назовешь, но она куда полноводней, чем их воскресенская Лопать.
До леса по насту, присыпанному мягким снежком, бежали быстро, полным ходом, дыхания для разговоров не оставалось. Но когда, ступая в след друг другу; пошли зигзагами вдоль опушки, Катя, не оборачиваясь, заговорила:
— Люблю, Петр Дементьевич, деревню, люблю и в то же время немножко побаиваюсь ее.
— Почему же?
— Ну, все–таки условия не те, что в городе. А придется работать. В деревню, конечно, пошлют. Последние полгода стажировки — и вот я здесь, у вас, здравствуйте! Мама настаивает, чтобы именно сюда я просилась. Может быть, не в Воскресенское, так хотя бы поблизости. Но мне хотелось бы в какие–нибудь новые места. Да и не разрешат, думаю, сюда.