Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:

25

— Я и пробовать не буду, и не показывайте мне, пожалуйста, — категорически отказывался Горбачев. — Нет, нет, не буду.

Сестра уговаривала его попробовать вышивать по канве. Она принесла пяльцы, нитки, альбом рисунков. Уверяла, что это очень интересно и, главное, совершенно отвлекает от мыслей, очень успокаивает нервную систему.

— Один министр в Москве… Заболел, так сейчас. же пяльцы потребовал.

— Вот стану министром, тогда и посмотрим, — отшучивался Горбачев.

Никакие горкомовские дела до него в больницу не доходили. Ни о чем серьезном посетители с ним не говорили — не разрешалось. Зато Горбачев очень много читал, и это ему запретить не могли, как ни старались. Читал книгу за книгой и с каждым

днем убеждался в том, что в труде, в непрерывной работе слишком односторонне пополнял свои знания, слишком много интереснейших книг прошло мимо него. Он подписывался на все подписные издания, на все собрания сочинений, на трехтомники и двухтомники; продавщица из книжного киоска при горкоме оставляла ему все новинки; дом загромождался сотнями книг. Получив новую книгу, он листал ее, просматривал оглавление, говорил себе, что она очень интересная, непременно надо прочесть, и книга отправлялась на полку… И так год за годом накапливалась невосполнимая задолженность.

Лежа неподвижно на больничной койке, Горбачев пытался эту задолженность погасить. Анне Николаевне и Капе разрешали приходить и читать ему вслух, чтобы он не слишком перетруждал глаза.

Он увлекся сочинениями Ленина. Он не просто читал, он вдумывался в каждую строку, в каждое слово. Многое открывалось для него заново, когда он ленинские страстные выводы сопоставлял с фактами современности. Он понял, что то, о чем говорят сегодня, — ревизионизм, не что иное, как давно разоблаченный Лениным оппортунизм. Оппортунизм всегда страшен и опасен для революционного движения. Оппортунизм служит буржуазии, потому что, сохраняя революционную фразеологию, прикрываясь ею, стремится выхолостить революционную сущность марксизма, стараясь сделать так, чтобы народы, трудящиеся классы и в первую очередь рабочий класс утратили веру в социализм, в великие цели революционной борьбы, вообще бы отказались от дела революции и борьбы за социализм.

Горбачев за последние месяцы перед болезнью прочел немало выступлений зарубежных ревизионистов о том, что Октябрьская революция не была исторической необходимостью, а явилась насилием над историей, о том, что коммунистические партии не способны, в частности, осуществлять руководство литературой и искусством, что литературой и искусством вообще руководить нельзя, — они поле проявления творческих порывов, они требуют абсолютной свободы для художника и тому подобное. Даже диктатура пролетариата — и она ставилась под сомнение в таких писаниях.

Читать об этом было дико, ведь прошло тридцать девять лет советской власти, огромные успехи страны социализма сами по себе свидетельствовали о правильности руководства коммунистической партии. Он начинал теперь отчетливо сознавать, что совершал ошибку, недостаточно зорко различая буржуазное влияние, которое под всевозможными одеждами проникало через рубежи и находило почву для существования у каких–то людей из среды интеллигенции: эти люди вторили зарубежным писаниям.

Только бы поскорее встать, только бы подняться, — он соберет городской партийный актив, он тряхнет стариной. Ведь когда–то как горячо, пламенно выступал он в красноармейских частях и на заводских митингах… Революция продолжается. Надо быть революционером, действовать революционно, то есть до предела принципиально, соизмерять все свои действия с их полезностью и необходимостью для дела рабочих и крестьян.

Горбачев считал дни до своего выздоровления. Но их еще было очень и очень много.

Анна Николаевна и Капа, приходившие к нему читать в будние дни, ни в какие разговоры не вступали: «Врачи не разрешают». Он подшучивал над ними, интересовался, отчего это они стали вдруг такие дисциплинированные. Но родные на шутки не отвечали. Для разговоров был отведен один час в воскресенье — с пяти и до шести вечера. Горбачев тогда спрашивал о том, как дела дома, — ему очень хотелось домой, — о том, что делается у Капы и у Андрея. Он говорил Капе: «Скоро?» Она понимала, о чем он. «Скоро, папочка, уже скоро». — «Боишься?» — «Кажется, нет». Он ждал этого потомка с нетерпением. Ему очень хотелось, чтобы это был мальчишка, непременно мальчишка — внук. Когда–нибудь Горбачев выйдет в отставку, на пенсию,

и тогда они вдвоем с этим карапузом будут гулять в садах — старый и малый, дедушка и внучек. Но, пожалуй, внучек успеет уже своих детей завести к тому времени, когда дедушка уйдет в отставку. Любой из них, партийных сотоварищей Горбачева, тянет до тех пор, пока не упадет.

Побывали в больнице почти все Ершовы. С Дмитрием был интересный разговор. Оказывается, Дмитрий тоже усиленно читает Ленина.

— Дело в том, Иван Яковлевич, что некоторые Ильича вкривь и вкось стали толковать. Даже в журналах и газетах кое–что такое появилось, из чего можно бы вывод сделать, что Ленин уж до того добряк — мухи не обидит, такой непротивленец злу и попуститель анархии, что дальше некуда. А ведь железный человек был Ильич, когда дело касалось революции. Верно?

— Верно, Дмитрий Тимофеевич, совершенно верно.

— У него не пошалишь, не поозоруешь с таким делом. Он так тебя пригвоздит к стенке, что ни «а», ни «б» не выговоришь. А иначе и нельзя. Что нам заигрывать с тем, кто все равно на тебя ножик точит? Заигрываешь с противником — только своих друзей с толку сбиваешь. Уж все должно быть ясно, четко и определенно.

— Правильно, — согласился Горбачев. — Но и дуги гнуть умение надо, как сказал наш великий баснописец Иван Андреевич Крылов.

— Знаю, еще в школе учили, — ответил Дмитрий и прочитал басню почти без ошибок.

— У вас отличная память, Дмитрий Тимофеевич,

— Не жалуюсь. Что надо, все помню.

Зима шла плохая, морозов почти не было, с моря плыли туманы, хлюпало, капало, люди хворали гриппом, сморкались и кашляли и с нетерпением ждали весны. Одним из пасмурных февральских воскресений Горбачев долго не отпускал от себя Анну Николаевну с Капой. Ныло в суставах, ныло в сердце, было тоскливо и зябко.

— Посидите еще, — упрашивал он. — Ну десяток минут. Или пять хотя бы. Успеете домой. — Он принялся рассказывать им про детство, про то, как лазал через забор за яблоками и хозяин сада поймал его и отстегал крапивой. — С тех пор я прекрасно помню, что чужие яблоки трогать не следует. Крапива очень хорошее средство для воспитания здоровой морали.

И Анна Николаевна и Капа, конечно, не раз уже слышали об этих похождениях отцова детства, но они с готовностью и искренне посмеялись над историей с крапивой и все–таки ушли, как он ни просил их побыть с ним еще.

Нет, думал он, болеть — это самое последнее дело. Только бы встать на ноги, он заведет себе совсем другой режим жизни. Он будет закалять здоровье и укреплять сердце, чтобы ничто подобное не повторилось. Будет делать зарядку по утрам, непременно ходить пешком хотя бы пять–шесть километров в день, купаться, ездить на рыбную ловлю и на охоту. Столько интересного есть в жизни; надо пользоваться этим интересным, нельзя откладывать все на потом, на потом, ведь может случиться, что этого «потом» никогда и не будет. Только бы встать, всю жизнь перекрою по–другому.

К нему в палату, приоткрыв дверь и спросив: «Не спите, Иван Яковлевич? К вам можно?» — зашел сосед, директор научно–исследовательского института, доктор наук, толстый веселый человек, только что перенесший второй инфаркт. Ходить он начал несколько дней назад и ходил непрерывно.

— Ноги начинают становиться ногами, — сказал он, — боль уменьшилась. А то, поверите ли, прямо как ножами резало их, ступить не было возможности. Атрофия мышц, не мышцы были, а мешочки кожи. Горький сказал: «Человек — это звучит гордо». Я бы добавил: здоровый человек звучит гордо. А больной!.. — Он махнул рукою, присаживаясь на стул возле постели Горбачева. — Больной — существо жалкое. Особенно вот такой, на манер нас с вами, инфарктник. От нянек зависим, что грудные младенцы. Я, знаете, Иван Яковлевич, когда еще с первым инфарктом лежал, клятвы себе давал самые страшные, что только бы мне встать, всю жизнь по–другому перестрою. Закаляться буду, гимнастику делать, пешком ходить. Рыбалка, охота… Наполеоновские намерения. А вернулся на работу — и опять завертелась мельница повседневной текучки. Мы что — ненормальные, что ли, все–то дела хотим переделать на свете? И ведь никто тебя не подгоняет, не подхлестывает. Сам узду закусишь и летишь.

Поделиться с друзьями: