Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избыток подсознания
Шрифт:

Но даже так, даже будучи всего лишь прыгучим конем, обреченным заранее на вечно острожные углы и заведомо трудные и почти непомерные к исчислению выигрышные подвижки, они дерзают. Они дерзают мечтать в некие редкие дни, когда они не спят и когда им кажется, что все еще возможно, — в некие дни, располагающие к вдохновению. Но таких дней мало, хоть ты и хотела бы, чтобы их было больше, потому что тебе нравится, когда они вдохновенно мечтают о том, как они сделают свой единственно правильный и победный ход. Они ведь много не могут. Не то чтобы они не старались. Просто они такие. Слабые. Ну хорошо, хорошо.

Не слабые. Просто они так не ходят. Они — конь, а не слон или ферзь какой-нибудь. Они могут ходить только в масть. И только по субординации. Ну, типа десятка старше девятки, и только черви. Потом валет. Потом дама. Нет, я не хочу сказать, что у тебя одни девятки. Это будет очень глупо, если я так скажу. Нет, я этого не говорю. Совсем не говорю. Они прекрасные, я никогда их не унижу таким утилитарным сравнением. Мы и сами их любим. Очень. Нет, я никогда не опущусь до того,

чтобы сравнить их с какими-то девятками, нет, это просто негуманно, и неприлично, и неприбыльно.

Например, девятка пик. Ты говоришь: «Ну и что, что она девятка. У нее маленький сын растет. И вообще, посмотри, она такая величавая и правильная. Так важно ступает». Отец его убежал куда-то от девятки, и девятка растит сына одна. Сын окружен любовью и вниманием, его водят на плавание и пианино, как встарь, друзья девятки дарят ему вещички и календарики. «У нее большой потенциал. Она прекрасно играет на скрипке», — продолжаешь убеждать ты, почти уже в слезах. И вообще все остальные карты подозревают, что на самом-то деле она дама. Просто временно, по утрам после бессонной ночи или после досадно избыточной алкоголизации, у нее староватый, девяточный вид. Да, я знаю, знаю: может быть, все так и есть. Все точно так и есть, ты не могла так ошибиться в знаках — принять девятку за даму. Так ошибиться. Что значит так ошибиться? Значит ли это, что ты на девятки вообще смотришь свысока: по-твоему, не должно у тебя в арсенале быть девяток, только королевы какие-то. То есть ты не демократична. Сортируешь людей на девяток и королев. Смотришь на них только как на карты в твоей жизненной игре. Да? Да! Но только все пики уже отыграли, не правда ли?

Вот тут мне и становится жаль тебя — нет, извини, мне тебя еще не жаль, но будет жаль, если ты будешь продолжать ждать, когда будет ее ход, этой твоей любимой дамы. Да нет, я ее вовсе не «не люблю». Ну хорошо, мне не жаль тебя и не жаль ее. Мне вас не жаль. У вас все хорошо.

Да, я знаю, если уж кого жалеть, то надо жалеть того дядечку, который зимой жил в своем бывшем доме и которого из его бывшей квартиры то ли выгнали, то ли он ее потерял. Да-да, именно того, которого твоя мать поила чаем с хлебом, а соседи на нее орали, что она приваживает всяких там бомжей, и он тогда все кашлял на всю лестницу, болел, говорил, что он скоро не будет тут жить и просить чаю, потому что его должны забрать в больницу, вот-вот, совсем скоро, а потом его слышали в другом доме, а сейчас лето, и неизвестно, пережил ли он зиму со своим этим кашлем. Сейчас давно уже жара и мухи, и я знаю, тебе немного опять жаль себя, потому что ты живешь во дворе с дурацкой помойкой, и на помойке громко роется спозаранок другой бомж, роняя какие-то грязные склянки, которые ему для чего-то нужны, прямо сейчас, посреди жаркого летнего утра, а ты вспоминаешь того зимнего бомжа, и тебе становится очень странно, потому что тебе вдруг перестает быть жалко и зимнего бомжа, и летнего, они вдруг становятся как живая картина, на которую ты смотришь из равнодушного простора выставочного зала, потому что это их жизнь, — говоришь ты себе, — это они так хотят жить. Тебе также перестает быть привычно жаль себя — созерцаюшей убожество бомжей на помойке под твоим окном в полу-гетто, ведь это твоя жизнь — жить и видеть бедных бомжей; ой, нет, не бедных, просто таких можно так жалеть, как твоя мать.

Или валет червей. Ты так хочешь его поиметь. Так хочешь. Он такой твой. Такой. Такой. Ты на него ставишь, ведь правда? Признайся, что ты на него ставишь. Что вот он возьмет и станет королем. А ты королевой… Ты разливаешься в сладких мечтах… Про то, как великолепно сходит твой любимый валет. В своем легком ленивом стиле победителя-делающего-один-единственно-правильный-выигрышный ход. И что ты собираешься любить валета и стать королевой. Но тогда, может быть, тебе нужно смотреть за королем, потому что где это так играют, чтобы валеты выходили в короли?

Во что мы вообще играем? В дурака? Ну хорошо, не так. Что он станет важной частью твоего расклада. Может, мы тогда играем в покер? Но где тогда остальные карты? Или планируешь сложные расклады? Да? Ну ладно, тогда извини. Хотя я знаю: ты не любишь играть в покер.

А ты вспоминаешь того зимнего бомжа, и это было и есть всегда — твоя жалость к нему из твоего отдельного от него бытия. Ты его вечно жалеешь. Из окна, из своего рассуждения о жалости. Но, кажется, только когда твоя мать дала ему чай в банке и с хлебом — тогда произошла настоящая жизнь, ее настоящая жизнь. И его. Потому что что-то сдвинулось в мире, и он подвинулся от игры к настоящей жизни. Или когда тебе было жаль себя и тебе помогли. Бездумно. Не знаю, не знаю, ничего не знаю.

Год

Она очень хорошо помнила, что это все случилось в один и тот же день — примерно год назад. Не то чтобы она это «помнила» (потому что «помнить» подразумевает некую дуальность и таким образом отстраненность: «сейчас» и «тогда» — «она сейчас» и «она тогда» — ее мечты тогда и ее мечты сейчас — ее мечты о тебе тогда и ее мечты о тебе сейчас — она и ты), а понимала, что должна бы помнить просто потому, что прошел тот самый год, за который все прекращается и превращается в воспоминание. «Год прошел, — сказала она, — значит, я вспоминаю. Ну правда, ведь я же должна вспоминать. Не могу же я все время там жить». Но она призналась мне, что это воспоминание лишь приблизительное: это пустое пока долженствование воспоминания. Потому что хоть это произошло и давно, она сказала мне, что не может отделиться от того времени и ее самой, находящейся в том времени. Для нее, сказала она,

нет разницы между нею тогда и нею сейчас: «тогда» все еще длится. Таким образом, она утверждала, что не могла вспомнить то, что было в том прошлом, но, отвечая на мои просьбы рассказать хоть что-то, чтобы иметь хотя бы искаженное представление о происходящем или происходившем, согласилась все же поделиться своими мыслями о том, что длится до сих пор. Для отчета некоего, сказала она, как бы небесного дневника, — чтобы те, кем мы со столь беззрассудным мистицизмом эти небеса населяем, порадовались на наши свидетельства. Или посердились. Просто отметили для себя наши метания. Я поэтому просто слушаю. Так что не только ты узнаешь про себя и про нее, но и небеса, хотя в небеса ты как раз не веришь. Но ты понимаешь, о чем я говорю, — ты, человек культуры.

Просто — просто… Нет, не выговорить, она еще пыталась остановиться, но ее уже несло в наш лихорадочный разговор; может, впрочем, эта лихорадочность была вызвана тем, что на беседу нам был отведен один час, даже чуть меньше, учитывая, что смена пациентов занимает минут десять: пять на то, чтобы предыдущий скомкал свои салфетки и носовые платки и договорился о следующем визите, и пять на то, чтобы следующий потоптался в приемной, мы произнесли свои приветы и он плюхнулся на кушетку. Хотя она всегда отказывалась от носовых платков и никогда не плакала.

— Такая глупость, а так трудно вспоминать. Ну, в общем, это невозможно прямо выговорить — то, что с другими случается — но не со мной — это только других — вот вам дурацкое слово наконец — бросают, не меня — ну вот и случилось — выговорилось же слово — бросили. Уф, слава богу. Знаю, знаю: нельзя «бросить», если вы друг другу никто, просто близкие приятели. Такие близкие и откровенные, что каждый из вас перешел для другого в привычку. А он бросил, хоть я была ему и никто, а так, просто частый собеседник. Ты же помнишь, он кайфовый человек, мы могли говорить подолгу обо всем. Часто, конечно, он говорил, я слушала, но и меня он любил слушать.

Я усомнилась и даже сделала лицо на это ее замечание, что ты был ей никто. Даже, кажется, прочистила горло, как бы намекая, что ты мне сказал. Но она продолжала тараторить свое и не настаивала, потому что если пациент не хочет рассказывать, я никогда не настаиваю, чтобы не разрушить наше нетвердое доверие, даже если я считаю, что правда могла бы иметь терапевтический эффект. Конечно, она не знала, что ты мне сказал, и не хотела нарушать ничьей хрупкой благопристойной благополучности, может быть и любви, я не знаю. Тут бы она расплакалась и стала припоминать, как ты боишься потерять дружбу ее мужа, и как ты боишься расстроить свою подружку, и все такое — у нее довольно длинный список претензий к своим знакомым, и вся сессия ушла бы на другие истории, и она бы так и не добралась до истории с тобой. Она, конечно, преувеличивает свою наивность и серьезно заставляет себя поверить в то, что ты мне ничего не рассказал. Ты же ее ко мне привел. Откуда она знает, о чем я с тобой говорю. Небось знает, что о тебе. Вообще я заметила, что мои клиенты, когда наконец влюбляются, обязательно советуют своим предполагаемым женщинам обратиться ко мне, и в этом для них покоится какое-то непонятное даже для меня, но очень сильное удовлетворение. Возможно, они относятся к своему чувству как к болезни, и когда вы оба ходите к одному врачу, им так спокойнее и легче пережить ее. Они ходят ко мне, потому что им скучно со своими женами или плохо одним, и они жалуются, что жаждут любви. Но когда я их освобождаю от этого груза и судьба дает им таких женщин, как она, мои мужчины (я называю их своими мужчинами, потому что они и есть мои: они скрываются от себя на МОЕЙ кушетке, и я единственная, кто дает им силу и слабость действовать наилучшим образом для них же самих и для общества, в котором мы живем вместе с их женами и их детьми) тащат их ко мне в кабинет, и постепенно их неудобство проходит. Ну ладно, довольно раздваивать тут сюжет. Они начинают бояться и осторожничать и благодаря мне понимают, как они на самом-то деле любили своих жен или свою свободу.

— Но ведь мне же первой стало скучно, и порою, идя на встречу с ним, я думала: «зачем?», но продолжала идти, потому что я не могу так легко бросить, мне жалко кого бы то ни было вообще бросать, а его и тем более жалко было. Да и невозможно было не ходить: к тому времени он поселился в моей голове, сидел там и говорил. Мы беседовали, смеялись — как я могла его бросить?

А кстати, раньше мы в моей голове часто смеялись, а теперь он там просто сидит, и все. Может, это отсутствие смеха — признак выздоровления? Да ладно. К тому же он постоянно жаловался на жизнь — в том смысле, что его все всегда бросали, и я чувствовала ответственность за всех этих женщин и мужчин — за всех, кто не сумел удержаться с ним наравне, за всех, кто не понял его шуток, за всех глупцов, которые видели в нем только угрозу, и мне было ему это не сказать. Неудобно. Какое странное слово. Наверное, оно означает осутствие self-esteem'a. Ну вроде как я сама без него ничто. Да? Я знаю, сейчас вы скажете — так нельзя, надо иметь любовь к себе. Self-esteem. Не должно быть «неудобно». Мол, надо менять, а «неудобно» — это просто застарелая привычка так называемой воспитанной девушки. А что я должна была делать? Ну, может, я это говорю из чувства мести. Да, было немного скучно, но все равно это было так прекрасно! Мне было скучно, но я ничего не делала, чтобы что-то изменить. Потом он стал что-то подозревать и капризничать. До невозможности. Он, по-моему, сам себя ненавидел в такие минуты, а я не прерывала, и он меня за это тоже ненавидел. Ну, а потом… Пришлось ему проявить волю и насилие. И все разрушить. Разорвать. Ну, типа потому, что я сама не проявляла.

Поделиться с друзьями: