Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избыток подсознания
Шрифт:

Папа, к счастью, поправился и вернулся не только к живописи, но и к работе на студии.

В 1965-м родился Юра, Георгий Валерьевич. Впервые я увидела Аллу с маленьким Юрочкой, сидевшим в коляске типа «Мальпост», когда Юре было семь-восемь месяцев. Он выглядел уже совершенно разумным ребенком лет двух от роду. Года полтора до этого мы не виделись с Аллой. И реже виделись с Лериком. Такое бывало. Но никогда не бывало, чтобы исчезали все Трауготы. Во-первых, мы жили близко друг от друга и не могли не сталкиваться на улице. А во-вторых, никогда, до самого наступления болезни в девяностые годы и Верочкиной многолетней жизни на даче за Зеленогорском, не прекращались папины еженедельные ритуальные, магические, мистические, традиционные визиты к сестре.

А я? В 1963–1966 годах я больше общалась с Мишей. Мне было интересно, легко, забавно и немного страшно (что только добавляло харизмы и любопытства) навещать Мишу, жившего в тот период в мастерской. Он уже ездил на одном колесе, создавал все новые и новые варианты моноциклов, занимался потрясающей проволочной скульптурой, выделывая тончайшие и точнейшие скульптурные формы из разнообразной, в том числе и технической, проволочной сетки. Вся мастерская превращалась под его руками в нечто среднее между средневековым

замком и «летучим голландцем», отдельными своими частями напоминая этот мистический корабль. Мама не приветствовала мое пребывание наедине со взрослым мужчиной, и я лгала, рассказывая о вымышленных встречах с существовавшими в реальности, но совсем неинтересными для меня подругами. Мама могла не бояться. Даже если бы я захотела в своей откровенности попытаться поделить лавры романтических приключений с Натальей Медведевой 2 , ничего бы не получилось. Право же, не знаю, до каких состояний общение со мной доводило стойкого и рыцарственного Мишу, но кроме поцелуев, чтения стихов, разговоров о литературе, живописи и нашей семье не было ничего, за что могли бы порицать меня строгая мораль того времени и моя строгая мама.

Я заканчивала школу, по-прежнему регулярно прогуливая занятия. Поэтому сдавать некоторые предметы приходилось экстерном. Так я сумела отстать даже в легкой для меня и вполне любимой литературе. А здесь снова Лерик, возможно уставший от роли молодого отца или просто по какой-то прихоти решивший провести день — нет, несколько дней — именно со мной. И мы отправились в ресторан «Садко», потом «Кавказский», потом еще куда-то. Домой я являлась только ночью, ссылаясь на перегрузки в занятиях. Надо было как-то оправдываться и перед школой, и перед родителями. И вот Лерик, в той же мастерской на улице Блохина (Миши почему-то не было), за пару часов написал грандиозное сочинение на тему и под названием «Пергамский алтарь», которое я даже не стала переписывать и за которое благополучно получила годовой зачет. Уверена, что сочинение (помню его смутно) было блестящим не только по силе и образности, но и по количеству цитат, точности исторических дат и культурологических знаний. Вряд ли мои педагоги могли это оценить. И мне искренне жаль, что эпохальный труд пропал в ворохе школьных тетрадей.

Сейчас мне особенно трудно, так как я взяла на себя самое строгое обязательство: не лгать себе и, если что-то забыла, или не поняла, или продолжаю оставаться в заблуждении, не пытаться расцвечивать пробелы фантазией или эмоциональной подсветкой. Убежденная Аллой в том, что я люблю Лерика, а самой собой в том, что Мишу я все же не люблю, я вышла замуж. За юношу, который стал отцом моего ребенка, моего сына Ярослава. Здесь не стоит проводить аналогий с принцессой из «Свинопаса». Не такой уж он был и свинопас. Даже неплохо знал не печатавшуюся тогда поэзию Серебряного века, да и сам что-то писал. Беда одна, и весьма распространенная. За любовь я приняла влюбленность, за желание пожизненно быть вместе — женскую гордыню, когда хочется любой ценой сюиминутно настоять на своем. Полуингерманландский мальчик, напоминавший внешне и повадками красивую, хорошо воспитанную дворняжку, нравился маме, папа его терпел за склонность к черчению и умению аккуратно рисовать машинки, а Трауготы и вовсе не воспринимали всерьез. Только Миша как-то спросил, как поживает мой «слесарь». Поженившись в 1967 году, мы благополучно расстались в 1969-м, мирно оформив развод летом 1970 года.

К лету 1970-го рядом со мной был другой мужчина, почти на десять лет старше меня, преподававший в одном из художественных училищ; он тем меня и восхитил, что преподавал. Пожизненно боюсь людей в белых халатах и педагогов. А здесь почти ручной педагог. Я всегда была слишком труслива, чтобы войти в клетку с тигром; вот в клетку с преподавателем живописи — куда ни шло. Именно с этим поклонником летом 1970 года я зашла в гости к Лерику. В дом, смотрящий в спину задумчивому Буревестнику — памятнику Горькому. Аллы не было. Как всегда в летние месяцы, она была с маленьким Юрой в Кишиневском поместье, куда иногда приглашала и меня. Но побывать в Кишиневе мне так и не довелось. Лерик был не один и, как всегда «на свободе», что-то праздновал. С ним был Федя Бернштам, которого я хорошо знала с детства, Женя Линсбах, вальяжный и уже несколько грузный, и московский товарищ Лерика — Олег Скрипко, которого я тоже знала с детства, но только по рисункам Лерика, которыми полны были письма, посылаемые Лериком мне, еще маленькой, с армейских сборов, где после вуза Лерику довелось побывать. И побывать именно в компании с Олегом. Молодые, уверенные в себе люди были на порядок старше меня и несколькими годами старше моего поклонника-преподавателя. Все огромные (Лерик среди них был самым миниатюрным), они приняли моего поклонника как друзья Паратова и вся купеческая братия — Карандышева. В роли же Ларисы Огудаловой мне пришлось выступать не впервые, так как мама, любя пьесы вообще, а Островского в особенности, еще в ранней моей юности (за какие-то ведомые ей провинности и качества характера) частенько называла меня вещью. Я, со своей стороны, конечно, хорошо знала хрестоматийную «Бесприданницу»: «уж если быть вещью, так дорогой, очень дорогой». Однако знала я и то, что ценность вещи не определяется материальной градацией. И, не увидев в человеческих, романтических, в любых отношениях ничего и никого более глубокого, более значимого, чем люди и отношения в моей семье, я знала также и то, что, обладая паратовской удалью и внешними атрибутами этого образа, Лерик многограннее, оригинальнее и многократно талантливее героя пьесы Островского. И начался странный, страшный для моего пуританского воспитания, нелепый по своим последствиям роман длиною в жизнь. Лерик не только окружал меня непрестанным вниманием, требуя частых встреч, он сделал своими наперсниками и помощниками, можно сказать — кураторами наших романтических отношений Федю Бернштама и Женю Линсбаха. Часто мы встречались в мастерской Жени, Детгизе, в Союзе писателей ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ БЕЖАТЬ КУДА-ТО ДАЛЬШЕ И КАК МОЖНО ДОЛЬШЕ БЫТЬ ВМЕСТЕ. Часто мы встречали кого-либо из многочисленных знакомых Лерика, считавших себя его друзьями. Иногда я откровенно и аффективно кокетничала с некоторыми из них. Чтобы вызвать ревность Лерика? И это тоже, но только чуть-чуть. В основном же для того, чтобы ни тени сомнения не было ни у кого в том, что я любимая младшая сестра… И все. Сам же Лерик бывал и раздражителен,

и ревнив. Помню, как-то зайдя в пивной бар «Феникс» и не найдя свободного столика, мы подсели (а я, как дама, шла впереди и выбирала место) к двоим молодым людям моего возраста. Вероятно, я им понравилась, и они стали изображать боевых петухов и чем-то задели Лерика. Обоих он оттаскал за шиворот, меня же обвинил в неуместном кокетстве и долго сердился. Все попытки Лерика декларировать наши отношения как чисто родственные были не менее смешны и нелепы, чем мои собственные. Так, часто находясь со мной в компании дам, он пытался театрально отдавать предпочтения кому-либо из них, а в светской деловой обстановке и вовсе ставил меня в неловкое положение, джентльменски соблюдая правила хорошего тона в отношении всех дам, кроме меня, которой отводилась роль, скажем, секретаря. Я робко несла за ним папку с рисунками, плелась позади всех и не претендовала на то, чтобы и мне, как остальным дамам, подали пальто или пододвинули стул.

Лерик рисовал меня в иллюстрациях ко всем книгам (в 1980 году вышли сказки Перро, где в «Рикке-хохолке» глупая принцесса — тоже я). Он совместил приятное с полезным: сказав, что мне жизненно необходимо ему позировать, создал несколько панно по заказу французской школы, где тогда учился его сын Юра, и изобразил меня героиней французских сказок.

Я все еще рисовала и работала то в области портретной миниатюры, то художником-оформителем, не освоив тогда еще керамики, которая стала успешно кормить меня после 1984 года. Лерик часто появлялся передо мной взволнованный собственными идеями, с горящими глазами и говорил, что вот сейчас, через неделю, месяц, совсем скоро я оформлю наконец ту или иную книгу. Часто свидетелем этих лестных предложений оказывался мой папа. И так же спокойно, как сами предложения стать наконец иллюстратором, папа воспринимал неизбежное рассеивание предложений в воздухе. Я никогда и ни о чем не просила Лерика. Ни о возможности что-то иллюстрировать; ни о какой-либо финансовой помощи, ни о протекции для своих детей. Напрасно не просила. Лерик помогал всем, кто просил. И только племянникам, которых он, по его словам, любил согласно римскому праву больше, чем ребенка собственного, он не дал ничего. Да мне и в голову не приходило ничего подобного. Пришло сейчас, после того как появилась молодая дама, сумевшая даже с больного, умиравшего Лерика взять все, что ей было нужно, и использовать плоды своей предприимчивости. Впрочем, я понимаю, почему любимый Лерик никак не поддерживал ни своего дядю (а моего отца), ни меня, ни моих детей. По внутреннему убеждению Лерика, да и всех троих моих братьев, к нам, близким, любимым и ТАЛАНТЛИВЫМ, а значит отмеченным, поцелованным НЕБЕСАМИ и принадлежащими по праву рождения к особому, семейному пантеону, все, вплоть до житейских мелочей, должно было приходить САМО, по ВОЛЕ НЕБЕС! Остальные же — пусть чудесные и интересные, но люди, и помогать им — своего рода долг и почетная обязанность избранных…

А тогда, уже в 1980 году, Лерик прибегал в мою, папину квартиру без звонка, без предупреждения и требовал, чтобы я немедленно отправлялась с ним, бросив детей, бросив отца, бросив то или иное дело, которым я тогда кормила свою семью. И папа никогда не возражал. Лерику дозволялось все.

Уже в октябре 2009 года, когда я организовала поминки в кафе с пошловатым названием «Две блондинки», в Союзе художников раздались возгласы негодования: «Да ведь это… Да ведь там гей-клуб был… И вдруг мы, такие чудесные художники, туда поедем… А Валерий Георгиевич — да ведь он почти святой, и о нем последние слова — там?!»

Лерик не был святым, не был и узколобым ханжой. Так, живя в доме № 82 по 15-й Линии Васильевского острова, Лерик прекрасно знал, что дом строился для особого заведения, долгие годы в нем находившегося. И знание того, что он живет в бывшем публичном доме, отнюдь его не шокировало, а забавляло. Вполне лояльно он относился и к сообществам сексуальных меньшинств. Но не было гей-клуба на 15-й Линии, 32, и поминки прошли достойно там, где Лерик в последний год жизни бывал очень часто, так как там была я, арендуя кабинет для своей психологической практики. Но нет Лерика, и не нужно мне уже ежедневно навещать его, а значит, и кабинет в «Двух блондинках» уже не нужен.

Впервые же мы попали в этот ресторан для того, чтобы, по желанию Лерика, отпраздновать недалеко от его дома старый Новый год — 2009-й, И приехали, и отпраздновали с купеческой широтой, от которой Паратов-Лерик не хотел отказываться до конца своих дней. По уловке судьбы, хозяйкой ресторана оказалась одна из моих давних клиенток, любезно предложившая мне арендовать кабинет на ее территории. Я согласилась и даже обрадовалась ее предложению, так как, почти ежедневно навещая Лерика, я смогла таким образом территориально сблизить уход за любимым человеком и необходимость стабильного заработка. Однако еще чаще, чем к «блондинкам», мы ходили с Лериком в 2008–2009 годах в китайский ресторан «Мулан» на углу 14-й Линии и Малого проспекта Васильевского острова: туда он еще мог доходить пешком, несмотря на прогрессировавшую болезнь ног, мучившую его с 2004 года. О болезнях Лерик не любил говорить никогда в жизни, считая тему здоровья дурным тоном, скучной, неприличной потерей времени.

И именно тогда, когда дело касалось физических, физиологических проблем и всего с ними связанного, становился раздражительным, ворчливым и неуступчивым. Так было всегда, смолоду, поэтому лечить Лерика было почти невозможно.

Была в нем какая-то особая форма целомудрия, возможно врожденного, — те же качества я хорошо знала за своим отцом. Лерик мог лгать, ворчать, сердиться и иногда даже бушевать, но никогда не позволял себе ничего, что имело по сути хоть малейший налет пошлости и вульгарности. Внешнее и общепринятое не имело для него значения. Значение имели собственные, и очень жесткие, этические критерии.

Целомудрие и ханжество — вещи разные и подчас несовместные. Я не знаю, каким образом дифференцировал их Лерик. Но иногда запутывался и он. Приписывал Верочке и Шурику мысли и реакции стереотипные, по сути пошлые, когда думал, что, узнав об истинной глубине наших отношений, «семья не простит», а значит, он будет подвергнут творческому и деловому остракизму. При этом за меня он ничуть не опасался: папа все знал и молча благословлял. И все же моя бесконечная любовь к Лерику не была чувственной, я любила его любого — больного, ворчливого, пьяного, спящего, забывшего обо мне ради творческих или даже жизненных планов. Наталья Николаевна, тетя Лерика со стороны Трауготов, психиатр и умница, говорила мне, разводя руками: «Какие вы оба сумасшедшие, и как похожи… Вы не могли не полюбить друг друга!»

Поделиться с друзьями: