Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Изгнание из ада
Шрифт:

Среди публики сидела Мария, которую тогда звали Хилли, сидела, набросив на плечи пуловер, рукава пуловера свисали ей на грудь, и Мария на сцене мечтала, что Мария среди публики мечтает о том, чтобы ее обняли со спины.

Шел 1968 год. Или может, 1969-й. Не важно, ведь в календаре современных святых это все равно одно и то же. Тождества опрокидывались, души разбивались, все получало новые имена. Маленький мальчуган звался Марией. Его последний футбольный матч в школьной сборной. Он перехватил мяч, противник поскользнулся, Виктор повел мяч, побежал сломя голову, он, малыш, бежал навстречу своему триумфу. Вокруг неожиданно столько места. Впереди лишь один защитник, здоровый бугай из задавак-терезианцев. У терезианцев красивая сине-белая форма, «настоящая», с гербом школы, с номерами на спине и всем прочим, а интернатские играли в ужасных нижних рубахах из белого рубчатого трикотажа, которые имелись у каждого мальчика на случай холодной погоды. Виктор в кедах бежал прямо на этого здоровяка в настоящих бутсах марки «Пума», с цифрой «3» на синей футболке, которого соперники прозвали Штоцем, в честь легендарного центрального защитника австрийской национальной сборной. Что Виктору делать? Отдать мяч или — он

был уверен, что сможет, — попробовать прорваться в одиночку и просто обойти этого Штоца? И тут он услышал поощрительные крики своих, возгласы из публики: «Давай, Мицци, давай!» Виктор пошел бы на прорыв в одиночку, но Мицци остановился, сквозь слезы увидел, как мяч откатился от ноги, как все движение вдруг замедлилось, затормозилось, словно в лупе времени, Штоц спокойно и красиво выбил мяч за боковую, а Мицци еще некоторое время бестолково блуждал по полю, пока его не заменили.

Первый телевизор матери Марии. На каникулах, когда Виктор мог побыть дома, этот аппарат, этот триумф техники был глазком, сквозь который ему удавалось выглянуть из помещения, где он был заперт. Наподобие глазка во входной двери, сквозь который, правда, удавалось всего-навсего увидеть, кто — пугающий, поскольку искаженный и увеличенный, — стоял на площадке и только что позвонил в звонок. Телевизор — тоже глазок, но в него ты видел весь внешний мир, кулаками молотивший в дверь. Вскинутые вверх кулаки, рты, что-то ритмично выкрикивавшие, беготня, полиция, дубинки. А потом вот что: молодые женщины, которые расстегивали блузки и выставляли напоказ обнаженные груди. Кадры менялись очень быстро, вот они уже совсем другие, улица, заполоненная студентами, кулаки. По сути, Виктор видел лишь одно: все это можно было увидеть. Ярость, огромная ярость обуревала его. Ведь он страстно желал выйти на улицу. Но поневоле сидел за стенами, а в каникулы — перед «глазком». Способен ли свободный человек осмыслить, что для сидящего взаперти означает возможность просто выйти на улицу? Но в таком случае, будьте любезны, улица должна быть мирной, безопасной, иной, чем жизнь за стенами интерната. Вон они, люди, которым дозволено то, о чем он только мечтал. И что они делали? Устраивали демонстрации. Размахивали кулаками. Кричали. Если Виктор в своем узилище выказывал и вообще сохранял волю к жизни, то лишь по одной-единственной причине: в конце концов он выйдет отсюда и поступит в университет, как свободный человек, который может заниматься тем, что ему интересно. Если он сбежит из интерната, откажется здесь остаться, то завалит себе и дорогу в университет. Выйдет из интерната, но не на свободу. Он должен выдержать, у него одна задача, не латынь, не греческий, не математика, его жизненная задача — выжить. Для будущего. А эти вот типы, которые уже жили в будущем, он видел их в «глазок», — они же не учились. Они только делали улицу, свободу, по которой он так тосковал, опасным местом, еще более опасным, чем интернат. Почему Виктору нельзя на улицу? Почему он должен безвылазно сидеть за стенами и думать лишь об одном: как бы выжить. Если бы его выпустили, он бы вел себя просто образцово, все бы сказали: посмотрите на этого молодого человека, как он идет по улице, душа радуется — не кричит, кулаками не машет, вот таким и должно быть студенту. Он бы стал знаменит, если б его только выпустили, знаменит тем только, что вышел на улицу. Стал бы любим со своим страхом перед агрессивностью и жаждой любви, и он бы тоже полюбил мир таким, каков он есть, ведь единственный известный ему недостаток этого мира заключался в том, что он не питал любви к Виктору. Он бы научился ухаживать за красивыми женщинами так, как описано в древненемецкой литературе, которую он читал по школьной программе, благородная любовь, настоящие женщины, не такие, что обнажали грудь перед телекамерами, вдобавок до того быстро, что ты ничегошеньки и не видел, кроме самого факта, что они это делали.

Пасхальные каникулы 1969 года. Мама, разумеется, работала всю неделю, за исключением двух главных праздничных дней — пасхального воскресенья и пасхального понедельника, а у ребенка, как назло, каникулы, за ним надо присматривать, ограждать его от улицы, где подстерегают опасности, и у отца тоже нет времени. «Ты знаешь, Виктор, я о твоем отце никогда дурного слова не сказала и не скажу. Никто не упрекнет меня в том, что я после развода посеяла в ребенке ненависть к отцу. Нет, мы все будем относиться друг к другу по-доброму. Но…» У отца, к сожалению, есть время только на развлечения, женщин, теннис, карты да бега. Где он сейчас торчит? В Бадене под Веной, всего в получасе езды от столицы, сидит на пасхальные каникулы в какой-то курортной гостинице, с некоей Тусси. «Не хочу говорить о ней плохо, раз твой отец ее любит», там есть казино и ипподром, а вечером он играет в тарок и воображает себя героем, если в субботу проедет полчаса на машине в Вену, потому что это посетительный день, «а в этот день я сама свободна и могу посвятить тебе все время!» Однако бабуля Кукленыш смогла взять выходные и присмотреть в каникулы за ребенком. Увлекательные дни. Поход в Лайнцкий зоопарк. Прогулка. Иной раз можно увидеть кабана. Поэтому огромный парк и называется зоопарком. Они кабанов не видели. Виктор лишний раз почувствовал себя обманутым. Самая обыкновенная прогулка, скучней не придумаешь. Собралась гроза, бабуля с Виктором припустили бегом, но невероятно быстро потемнело, черные тучи закрыли небо, словно рывком задернулся полог, они бежали, тяжело дыша, подгоняя друг друга, — куда? К выходу из парка, словно там была крыша, а ведь их даже машина не ждала, они приехали городской железной дорогой. И вот уже по земле ударили крупные капли дождя, обрушились колючей стеной, по сравнению с этим душевая в интернате с ее двадцатью душевыми головками под потолком, куда их загоняли дважды в неделю, была просто сушильней. Бабуля внезапно остановилась, сказала:

— Какой смысл бежать дальше? Мы уже и так промокли. До костей.

Виктор огляделся по сторонам — никого, ни души, ни человека, ни кабана, только лужайка и лес.

— Раз уж мы вымокли до нитки… — сказала бабуля и тоже огляделась по сторонам. — Слушай, ты когда-нибудь видел голую женщину?

Запыхавшись, они стояли под дождем, Виктор недоуменно смотрел на бабулю, которая справедливо истолковала его взгляд как отрицательный ответ и продолжила:

— Что ж, с этим тебе придется еще немного подождать. Но сейчас ты увидишь голую старуху. Старуха, —

сказала она, распуская собранные в пучок волосы, — это зрелище, которое не может испортить молодого мужчину. — Она тряхнула головой, так что длинные ее волосы заколыхались под дождем из стороны в сторону. — Это… как бы сказать…

Виктор видел, как шпильки разлетелись вокруг, попытался сквозь завесу дождя приметить, куда они упали, чтобы найти их в траве и подобрать.

— …просто опыт, вроде… — Первые шпильки, которые вытащила из пучка, бабуля все еще держала в зубах, а поэтому шамкала, точно беззубая хрычовка с омерзительной старушечьей бородой. — Черт! — Она выплюнула шпильки; куда они упали? Виктор прикинул место, а бабуля продолжила: — Это вроде как… старое дерево, например. Вон то! Оно тебе нравится? Ребенок видит молодые и старые деревья, а с определенного возраста старые деревья не замечает! — Она расстегнула кофту. — Или кровь! Ты же видел кровь? И не тогда только, когда сам впервые порезался или поранился. — Тяжелая мокрая кофта упала наземь, бабуля энергично крутанула юбку вокруг бедер, чтобы застежка оказалась спереди, расстегнула молнию. — Ты видел звезды на небе еще до того, как узнал, что иные уже умерли, и как они называются, и что они вообще собой представляют, и как, может статься, влияют на нашу жизнь… — Бабуля рассуждала прямо-таки поэтически, а Виктору почудилось, что он плачет, но нет, это капли дождя текли по лицу. — Дети видят звезды простодушно, и не только когда достаточно повзрослели, чтобы их понять, и точно так же… — Юбка соскользнула вниз. — …точно так же ты видишь сейчас старуху! — Бабуля стояла перед ним, телесного цвета шкаф, голая как божество… нет, теперь наземь упали бюстгальтер, грация, пояс от чулок, и лишь тогда бабуля оказалась голой, и, ей-Богу, была она вовсе не телесного цвета, а белая. И среди белизны — черные дебри, дождевой лес, опасный треугольник.

Еще прежде чем он с жадностью всмотрелся и вообще успел что-то увидеть, бабуля принялась скакать по лужайке, в шумных потоках дождя, вскидывая руки вверх, кружась в гротескном танце, под музыку собственных экстатически пронзительных криков, барабанную дробь капель, басовые раскаты грозы.

— Ну что? — кричала она Виктору, а Виктор стоял под дождем, в промокшей, холодной одежде, меж тем как бабуля, покрикивая, голая, счастливая, скакала по лужайке — старый эльф, жирная балерина… ведьма, он думал: Господи, она же ведьма!

Серебряные волосы закрывали ей всю спину, метались из стороны в сторону, меж тем как она бегала и скакала, вскидывая руки ввысь. Внезапно она остановилась — прямо перед Виктором.

— Давай! Такое наслаждение — чувствовать проливной дождь голым телом! — Тут она увидела, куда смотрит Виктор, шевельнула бедрами и ляжками, каким-то образом повернула их внутрь, и черный треугольник исчез, и вот уже снова побежала прочь, колышущийся жир, подпрыгивающие усталые груди. Ведьма, думал Виктор. Самое отвратительное и самое прекрасное зрелище, какое он когда-либо видел.

«Представляешь, что вчера было!» — не сказал Виктор отцу, не сказал: «Что вчера отчебучила бабуля! Что я видел». Словом не обмолвился. Сохранил в тайне. В посетительный день весь мир, кулаком стучавший в дверь, обсуждал одну тему: покушение на Руди Дучке [21] , фото гимнастической туфли на тротуаре у автобусной остановки на Курфюрстендамм, туфли, из которой Руди Дучке буквально выбило выстрелом. Нельзя утверждать, что отец говорил об этом с Виктором серьезно, отец вообще ни о чем не говорил серьезно, ведь главным было — убить время, несколько часов, по истечении которых можно доставить Виктора обратно к матери. Они сидели в отцовском клубе, оба в теннисных костюмах, отец потный и счастливый, сын потный и несчастный. Отец только что выиграл партию, сын же тем временем без остановки бил мячом об стену, поскольку не знал, чем еще заняться. Удары его становились все резче, отчаяннее, яростнее, и из-за этой стихийной тренировки он стал совершенно непригоден для настоящей игры. Все мячи посылал далеко в аут. Они пили кока-колу, отец разрешал, а мама даже в эспрессо колы ему не давала, хотя там и платить бы не пришлось. Заговори Виктор о теннисе или о футболе, отец и не упомянул бы о покушении, о котором говорил весь мир.

21

Дучке Руди (1940–1979) — один из руководителей студенческого движения в Западном Берлине и ФРГ в 1965–1968 гг., 11 апреля 1968 г. был тяжело ранен в результате покушения на убийство.

— Он подстрекал людей, — сказал Виктор, — я по телевизору видел, — сказал Виктор, — это беспорядок, опасность, — сказал Виктор, — на улицах. Почему он так делал? Почему не мог успокоиться? Уняться? — А потом: — Так ему и надо! — Вот что сказал Виктор.

Отец протянул руку, положил ее Виктору на голову, провел пальцами по волосам, притянул к себе. Отец проявил нежность, этот мужчина, к которому он питал робкое восхищение, настоящий мужчина, далекий, даже в посетительные дни бесконечно далекий, всегда играющий на соседней площадке отец погладил его: Виктор просто онемел. От счастья.

— Нет слов! — сказал отец, все крепче сжимая Викторову голову. — Представь, что кто-то стреляет тебе в голову! Вот сюда! — Виктор почувствовал, как отцовский палец буравит череп, словно норовит проделать дырку, как пуля, стало больно. — А кто-то говорит: так тебе и надо — ты ратовал за это, проповедовал, к примеру здесь, что можно стрелять в человека, так ему и надо, сказал ты, так и надо!

Отец разжал руку, Виктор отшатнулся назад, отец покачал головой, взглянул на часы:

— Ступай прими душ и переоденься. Я отвезу тебя домой, к Марии!

Виктор стоял под душем, голый под резкими горячими струями, и плакал. От страха. От страха перед миром.

«Плод чрева»… Двух этих слов достаточно, чтобы Виктор почувствовал себя жалким, вправду ли дело только в словах? Ему казалось, будто в животе что-то толкается и бушует. Надо последить за собой, не выплеснуть все наружу, не отрыгнуть взахлеб, раз и другой, все эти истории, предшествующие, сопутствующие и последующие, сплошь подозрительные, если не сказать дурно пахнущие, блевотину переживаний, поступков и событий, но вполне естественного содержания, ничего неудобоваримого, просто непереваренное. Уступи он сейчас минутному побуждению и выплесни все — вечеру конец. Получится крайне неловко, крайне мерзко, все быстро вытрут, впрочем, конец придет только вечеру, а больше ничему. Нет, лучше лишний раз сглотнуть.

Поделиться с друзьями: