Изгнание из рая
Шрифт:
В костре треснула головешка, пепельный уголек выпрыгнул из огня и ужалил меня в лодыжку. Я отдернул ногу и чертыхнулся.
Олень вздрогнул и медленно, боком, отступил в зеленую тень.
Потом мы ели печеные яблоки, молчали и глядели, как умирают угли. Говорить ни о чем не хотелось. Хотелось сидеть так вот рядышком и слушать ее молчание.
– Это была олениха, - сказала Шейла и закрыла глаза.
Потом мы оба уснули, и мне снился Потерянный рай..."
7
Господь Бог был похож на Леонида Андреевича - и голосом, и лицом, - только улыбался он как-то неестественно и сердито, такой улыбки
За широким, во всю стену, окном светило солнце XXII века, птицы XXII века растворялись в его сиянии, белели лабораторные корпуса, по малиновому стволу сосны воровато скользила белка; все было привычно и мило - так привычно и мило, что тошно было смотреть.
Только Господь Бог был сердитым. Постаревший, обрюзгший, сутулый. И какой-то слишком земной.
– Тебе нужно отдохнуть, Женя. Ты переработал, устал, и потом...
– Он отвел глаза.
Я кивнул. Я знал, что пряталось за этим его "потом".
– Да, - сказал я, - наверное.
Гобовский всегда был прав. Даже когда был не прав. Он зло ударил по клавише. На широком поле дисплея шла игрушечная война. Вспыхнула стрела выстрела.
Нечеловеческая фигурка в нелепой инопланетной одежке подпрыгнула и, весело дрыгнув ногами, упала и растворилась в ничто. Враги были маленькие и смешные; когда их убивали, они строили веселые рожи и высовывали язык. Потом падали и перед тем, как исчезнуть, делали на прощание ручкой.
– Да, в этом что-то есть: умирая, помахать рукой.
– Горбовский устало вздохнул. Похоже, ему не хватало воздуха. Знаешь, кто получил Нобелевскую по литературе в этом году? Файбушевич, за "Обыкновенную историю XXI века". Напиши новую книгу, Женя. Ты совсем перестал писать. Мне нравятся твои книги, я...
– А мне - нет.
– Что? Ах да. Дух отрицанья, дух сомненья...
– Горбовский мрачно оглядел комнату.
– Не понимаю, как ты живешь в этом развале. Хоть бы книги с пола поднял.
– Так и живу.
– Опять двадцать пять. Ты что, и говорить разучился? "Да", "нет", "не хочу", "не буду". Хандра, скулеж - мне казалось, что в XXII веке с этим покончено навсегда. Это проклятое наследие прошлого...
– Я тоже оттуда.
– 0х!.. А еще писатель. Не понимаю, ведь это ты написал "Полдень" и "Человека Нового"...
– Не я это написал, не я! И вообще надоели мне все эти святочные истории... вот где они у меня сидят... скучно!
– Нет, Славин, ты очень! сильно! очень сильно не прав. Сказочки, говоришь? Святочные истории? Да, есть немного. Но ты же сам во все это верил. Помнишь, у тебя в "Полдне": "Мне очень хотелось перестать быть чужим здесь..."
– Вы только за этим сюда приехали? Читать мне проповеди? Так я их и сам за свою жизнь, знаете, сколько перечитал?
– Да? Если не секрет - сколько?
– Горбовский хмыкнул. Не проповеди я тебе читать приехал, а по делу.
– По какому еще такому делу?
– Я уже говорил, - сонным голосом ответил Горбовский.
– Не помню.
– Напиши книгу.
Я пристально посмотрел на него. Он явно надо мной издевался. Как всегда, без единой улыбочки, глаза серьезные, умные, как у серьезной, умной собаки.
Мне стало нехорошо, вдруг потянуло
в сон, захотелось, чтобы все оказалось сном - и он, и его дурацкие разговоры и предложения.– Я больше не пишу книг, не могу. И причина вам прекрасно известна.
Я стиснул зубы, чтобы не дать вырваться обидному слову.
Горбовский молчал и ждал. На его бесцветном, вытянутом лице не играло ни желвака, ни жилочки. Словно его выточили из дерева.
Стало тихо, и убавилось света. Солнце XXII века затянула полоса облаков. Белые корпуса поблекли, в соснах загулял ветер.
Осторожно подалась дверь. В этом мире все осторожно. Все смазано, все без скрипа.
В комнату заглянул Ламмокс. Шейла его называла "медведь". Когда его нам привезли с Харибды, зверю уже было лет сто. Почти мой ровесник. Маленький, похожий на рыжего медвежонка, теплый, ласковый Ламмокс. Шейла его любила. Шейла... Любила...
8
– В одной далекой-далекой галактике, на далекой-далекой планете жила девочка по имени Шейла. Пошла она как-то в лес, по-моему, по грибы. Или нет. Грибы в этом лесу были жутко как ядовитые. Пошла девочка по цветы...
– Женечка, по цветы не ходят. Тоже мне литератор.
– Гений, Шейла, на то он и гений, чтобы ломать языковые барьеры, прививать к засохшему древу литературы новые здоровые черенки... И вообще - да здравствует "дыр-бул-щир"!
– Все, Славина понесло. Я схожу принесу сока. Тебе апельсинового?
– Мне апельсинового. И пожалуйста, коньяка. Грамм двадцать пять. Коньяк можно отдельно.
– Нет уж, Славин, обойдешься соком.
– Знаю, знаю. Шейла, а поцеловать? Раз нельзя коньяка.
Шейла чмокнула меня в губы, я схватил ее и обнял, и с минуту мы не отпускали друг друга, потому что все, что мы говорили до этого, было не важно. Важно было другое: завтра Шейла от меня улетает. Далеко. Надолго. И я остаюсь один.
Мы пили холодный сок и глядели друг другу в глаза - прощались. За окном была осень, все слова были сказаны, вещи собраны, я гладил ее теплую руку, запоминая это тепло, этот рубчик на большом пальце - воспоминание о нашем давнем альпийском походе, эти плечи, эти губы, это лицо...
Потом наступило завтра.
9
– Какого только наукообразного бреда не прочитаешь в нынешней периодике. "Эволюция эмблематики Следопытов", представляешь?
– Горбовский хлюпнул, - наверное, усмехнулся.
– От семиугольной гайки к черному семиугольнику на красном поле. И сколько там умных слов. И кого там только не приплетают. Даже Пикассо с его теряющим плоть быком.
Горбовский постарел еще больше. Я, наверное, тоже. Судя по облику моего двойника в голозеркале, которое я включаю по утрам, когда бреюсь.
Мы шагали по петляющей между хвойных стволов дорожке, осторожно переступая корни и снующих по корням муравьев.
Разговор шел медленно, петлями, как эта медленная тропа под ногами, все время убегая от главного, цепляясь за мелочи и крючки, которые нам подсовывала природа: сосновый бор, вбирающий чахотку и солнце и выдыхающий кислород и свет; небо в редкую облачную полоску; рыжую больную сосну, которая вблизи оказалась кедром.
Горбовский покачал головой, жалея раненый ствол, отломал от него засохшую ветку и сказал, изучая оспяные пятна смолы: