Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения
Шрифт:

Крым предстал взору Сегюра усыпанным цветами и фруктами именно потому, что весь вояж, начиная с самых первых гирлянд, подготовил его к восприятию Восточной Европы с точки зрения живописности. На самом деле еще до отправления в путь Сегюр оценивал природные ресурсы Крыма с вполне практической точки зрения. Пытаясь убедить Потемкина, что торговля с Францией предпочтительнее британского преобладания в русской экономике, он особенно выделял «южную коммерцию» России. Сегюр настаивал, что «только мы можем открыть рынки для произведений этого огромного, но почти пустынного края, населить, цивилизовать, обогатить и возглавлять который поручила ему государыня». Они были близки к заключению необычного торгового соглашения между южными провинциями России и Франции, причем для Восточной Европы опять нашелся географический двойник в Европе Западной, и два региона оказались связанными планами экономической эксплуатации [341] . Подобно леди Крэйвен, глядевшей на севастопольскую гавань и воображавшей там английских торговцев и поселенцев, находившийся в Санкт-Петербурге Сегюр, обращаясь мысленным взором к Крыму, видел французскую коммерцию, за которой следовала цивилизация.

341

S'egur, I. P. 374.

Однако

когда он действительно попал в Крым в 1787 году, его фантазии оказались гораздо более прихотливыми. Рядом с ним был принц де Линь, интересовавшийся, что подумает «Европа», если татары умыкнут всю их компанию, включая Екатерину и Иосифа, и доставят в качестве пленников к султану в Константинополь. Восток был совсем рядом, по ту сторону Черного моря, и принц размышлял о том, чтобы «покинуть Европу, если так и вправду можно назвать то», что они видели, «столь мало ее напоминающее» [342] . Крым был той точкой, где Восточная Европа наименее походила на «Европу», хотя его принадлежность к ней и была географическим фактом. Попав в Бахчисарай, столицу Крымского ханства до его присоединения к России, Сегюр всячески старался об этом забыть. Там, в Бахчисарае, «можно было поверить, что мы и вправду перенеслись в какой-нибудь город Турции или Персии, с той единственной разницей, что у нас была возможность все осмотреть, не опасаясь тех унижений, с которыми христиане принуждены смиряться на Востоке». В Крыму Восточная Европа становилась иллюзорным Востоком, где власть принадлежала европейцам, в особенности власть, позволявшая им все изучать и осматривать. Они проникали даже в дворцовые гаремы, но им и этого было мало: «Покоренные мусульмане не могли отказать нам ни в чем, потому мы входили в мечети во время молитвы». Продемонстрировав подобным образом свою учтивость, представители просвещенной цивилизации были, естественно, оскорблены видом крутящихся дервишей, «одним из тех зрелищ, которые огорчают человеческий разум» [343] .

342

Ibid., II. P. 60; Ligne.P. 88.

343

S'egur, P. 63–65.

Сам же Сегюр создал восточную фантазию, более по своему вкусу, и, работая над мемуарами, он все еще помнил ее в деталях:

Я помню, как, лежа на своем диване, подавленный крайней жарой, но с восхищением наслаждаясь журчанием воды, прохладой тени и ароматом цветов, я предался восточной праздности, мечтаниям и растительному существованию, подобно настоящему паше; в тот же миг я увидел перед собой маленького старика в длинном одеянии, с белой бородой и красной ермолкой на голове.

Его вид, его смиренное поведение, его азиатское приветствие довершили иллюзию, и я поверил на секунду, что я был и вправду мусульманским государем, чей ага или бостанги явился принести свою присягу.

Поскольку этот раб немного говорил на языке франков, то есть на плохом итальянском, я узнал от него, что когда-то он был садовником хана Шахин-Гирея. Я взял его своим проводником [344] .

344

Ibid. P. 64.

Именно почти волшебное, «в тот же миг», появление раба увенчало собой прочие атрибуты восточной роскоши и превратило Сегюра, бывшего всего лишь графом, в полновластного монарха. Поскольку этот раб, подобно обученной Казановой Заире, немного говорил по-итальянски, он тоже превращался в отражение региона-двойника, южной оконечности Западной Европы. И без того полное иллюзий путешествие увенчалось квинтэссенцией восточноевропейских иллюзий: подобно Моцарту на пути в Прагу, Сегюр выдумал себе новый образ.

Пока во дворце татарского хана граф воображал себя пашой, разыгравшийся принц де Линь сообщал своим корреспондентам, что на самом деле Сегюр разместился в покоях ханского черного евнуха. Хотя принц и развлекался, разрушая фантазии своего приятеля, сам он был столь же склонен предаться собственным мечтам. Его воображение было «свежим, розовым и кругленьким, как щечки madame la marquise», писал он из Крыма французской маркизе, вероятно имея в виду польстить ей. Проживая во дворце — «нашем дворце», — который был неопределенно «мавританским, арабским, китайским и турецким», он не претендовал на какой-то конкретный титул, вроде паши. «Я более не знаю, ни где я, — записывал принц, — ни в каком я веке». Воображение принца было столь свежим, столь розовым, столь восприимчивым, что для него Крым поднимал вопрос о том, кто он такой, лишь в самой общей форме. Расположенная где-то посредине между Европой и Востоком, между цивилизацией и варварством, между подлинным и подделкой, Восточная Европа в той или иной степени ставила всех путешественников XVIII века перед необходимостью выбора. Принц де Линь видел движущиеся холмы, при ближайшем рассмотрении оказавшиеся верблюжьими горбами, и размышлял, не оказался ли он среди волхвов на дороге в Вифлеем. Он видел юных горских князей, одетых в серебро, вооруженных луками и стрелами на белых скакунах, и сомневался, не в древней ли он Персии во времена Кира Великого [345] . Даже в век, прославившийся своим космополитизмом, принц де Линь выделялся как истинный космополит без государственной принадлежности; путешествуя в России, он еще более наслаждался этим состоянием: «Я люблю всюду принадлежать к сословию иностранцев, француз в Австрии, австриец во Франции, и тот и другой в России; вот способ всюду наслаждаться и нигде не попадать в зависимость» [346] . Эта независимость не сводилась к проблеме подданства, и в Восточной Европе принц успешно культивировал свободу воображения и свободу выбора идентичности.

345

Ligne.P. 73–74.

346

Ibid. P. 92.

В Севастополе Сегюр восхищался

крепостью и флотом, а сразу за стенами нового города путешественники осмотрели древние руины, где Ифигения и Орест, «казалось, предстали пред нашими глазами». Именно здесь, согласно легенде, стоял храм Ифигении в Тавриде: «Именно в окрестностях этого места, столь богатого на воспоминания и иллюзии, императрица подарила землю принцу де Линю; она не смогла бы выбрать ничего более подходящего вкусам сего принца» [347] . Сегюр был прав, предполагая, что принц де Линь, как никто другой, был готов обзавестись недвижимостью в краю, столь богатом на иллюзии.

347

S'egur, II. P. 76–70; Alexander John T.Catherine the Great: Life and Legend. Oxford: Oxford Univ. Press, 1989. P. 260.

Посещая свое новое поместье, на месте храма Ифигении, принц восседал на турецком ковре и сочинял письмо маркизе. Он описывал себя в окружении татар, наблюдающих, как он пишет, и возводящих в восхищении глаза, словно он — второй Магомет. Вокруг него росли пальмы, оливковые, вишневые, абрикосовые и персиковые деревья, украшавшие «самое прекрасное и самое интересное место во всем свете». В Италии Гете пробовал фиги и груши и восхищался лимонными деревьями, признаваясь в Риме, что «все мечты моей юности обрели жизнь». Он был убежден, что «в этом месте всякий, кто пристально смотрит вокруг и имеет глаза, чтобы видеть, несомненно, станет тверже характером». В Крыму же все было иначе: принц де Линь объявил себя «новым существом», но, в отличие от Гете, не смог ни встретить воспоминания своей юности, ни укрепить свой характер. «Я спрашиваю себя, кто я такой и по какой случайности я оказался здесь», — писал он, и наблюдавшие за ним татары, наверно, задавались тем же вопросом. «Я подвожу итог моей непоследовательной жизни». Среди татар принц нашел некоего албанца, который, подобно «албанцам» Моцарта, немного говорил по-итальянски, и через этого переводчика попытался выяснить у татар, счастливы ли они и знают ли, что теперь принадлежат ему. «Я благословил лентяев ( les paresseux)», повторял он вновь и вновь, наслаждаясь ощущением благосклонного превосходства, которое он испытывал не только как их принц, но и как их пророк [348] .

348

Ligne.Р. 77–81; Goethe.Italian Journey. P. 26, 116, 124.

Хотя принц и сам был одним из развалившихся на турецком ковре лентяев, его воображение бодрствовало: «Что же тогда я здесь делаю? Турецкий ли я пленник? Выброшен ли я на берег кораблекрушением?» Подобные фантазии казались ему ничуть не более невероятными, чем само приглашение от Екатерины: «Она предложила мне последовать за ней в эти очаровательные края, которым она дала имя Тавриды, и, признавая мою склонность к Ифигениям, она подарила мне то место, где стоял храм, в котором дочь Агамемнона была жрицей» [349] . Его «склонность к Ифигениям» была, несомненно, того же рода, что и «склонность к Заирам» у Казановы. Подобно Заире, Ифигения в Тавриде также содержалась «в мрачных, священных узах рабства», и принц де Линь в Тавриде имел все основания надеяться, что он сможет найти среди татар в своем поместье кого-то по своему вкусу и назвать ее в соответствии со своими фантазиями. Скорее всего, фантазируя об Ифигении в Тавриде, принц имел в виду драму Еврипида, а также получившую незадолго до того известность оперу Кристофа Глюка. Эта оперная «Iphig'enie en Tauride» была поставлена в Париже в 1779 году, а затем в 1781-м в Вене, когда Иосиф II встречал в столице габсбургских владений сына Екатерины Павла. Публикация гетевской «Ифигении в Тавриде» в 1787 году также внесла свой вклад в повышенную восприимчивость западноевропейской публики к легенде о крымском путешествии Екатерины.

349

Ligne.P. 28.

Сам принц де Линь не вполне убедительно заигрывал с идеей остаться в Тавриде и поселиться в своем новом поместье: «Пропади пропадом едва ли не все на свете, почему бы мне не осесть здесь?» Он мог бы построить дворец, насадить виноградники и «обратить татар-мусульман, заставив их пить вино». Однако не успел принц дописать эти строки, как слух его поразил призыв к молитве, раздавшийся с окрестных минаретов; фривольные фантазии о том, как ему цивилизовать Крым, растаяли: «Моя левая рука потянулась к несуществующей бороде; моя правая рука легла мне на грудь; я благословил моих лентяев и покинул их». Его воображаемая борода позволила принцу почувствовать себя как дома в Восточной Европе, но гладко выбритый подбородок напомнил, что дом далеко. Поэтому он отправился прочь.

Я взялся за свой совсем было рассеянный ум; я кое-как привел в порядок свои нестройные мысли. Я огляделся вокруг, с сочувствием к этим прекрасным местам, которые я никогда более не увижу и которые позволили мне провести самый восхитительный день моей жизни [350] .

Пребывание в Крыму не только не «укрепило» характер принца (если это вообще было возможно), но, напротив, рассеяло его ум, нарушило стройность его мыслей, растворило его идентичность. Такое потакание своим слабостям было основано на представлении о Восточной Европе как стране фантазий и иллюзий.

350

Ibid. P. 82–85.

Тем, однако, кто приподнимал покров крымских иллюзий, грозили опасности и разочарования. Перед отъездом принц де Линь и граф де Сегюр попали в переделку, когда принц дал волю своему любопытству и обратился к графу с предложением:

«Что толку, — сказал он мне, — разгуливать в этом обширном саду, если мы не позволяем себе ознакомиться с цветами? Перед тем как покинуть Татарию, я должен хотя бы раз взглянуть на татарскую женщину без чадры; я совершенно решился на это. Не желаете ли составить мне компанию в этом предприятии?» [351]

351

S'egur, II. P. 72.

Поделиться с друзьями: