Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Через несколько лет я должен был стать художником. Мне хотелось с помощью линий и красок схватить и передать неуловимое: тот мир, в котором я жил, Васильевский остров, Неву, деревья Соловьевского сада, покачивающуюся походку матросов и их широколицых подруг, толстых нэпманов в глубоких валяных ботах и нэпманш - вместо лица у них кусок теста, из которого вдруг оробевшая природа так и не решилась что-нибудь слепить.

Многие из моих новых приятелей - будущих художников экспериментировали или подражали французам в их схематично-изящном восприятии человека и природы. Меня же почему-то очень привлекал старомодный реализм передвижников.

Новые мои приятели посмеивались над моим художественным консерватизмом и, ища ему объяснение, подозревали меня в духовной отсталости и провинциализме. Чтобы не спорить с ними, я винился в провинциализме, отнюдь, однако, не признавая, что провинциализм и духовная отсталость это одно и то же.

Я с удовольствием ходил в Русский музей и подолгу простаивал перед полотнами старых мастеров, мысленно переносясь в далекие годы. Ходя по залам музея, я хотел понять, что такое настоящее, то есть задержанное мгновение, которое изображали художники XIX века и особенно отчетливо передвижники. Они, как и, впрочем, эрмитажные голландцы, умели застичь врасплох обыденную длительность жизни и растянуть ее почти до вечности на куске холста. Они по-своему чувствовали движение времени, его неторопливый ход. Они не ведали и не знали того, что знал и испытал я, сначала соприкоснувшись почти со световой скоростью космического корабля, летящего к звездам, потом выпав из своей эпохи, как птенец из гнезда, и попав в иную, вплетя не только свое сознание, но и бытие в ткань одной странной книги, парадоксально слившей себя с девушкой, которую звали Офелия.

Была ли книга Офелией или Офелия - книгой, это особый вопрос, ответ на который едва ли смогут дать философы и логики, не знающие, где пройдет граница между знаком-символом и знаком-человеком. Это дело далекого будущего, куда не способен заглянуть глаз современника Павлова и даже Циолковского.

Рассудок пытался меня убедить, что это были сны и видения, навеянные допросами и пытками в подвале колчаковской контрразведки. Но было что-то более сильное, чем рассудок и воля. Ведь я-то знал, кем был. Знал? Действительно знал? А может, это было только иллюзией?

О своеобразном дуализме (если это можно назвать дуализмом) не догадывался никто, кроме профессора, руководившего живописной мастерской.

Глядя на мои рисунки и холсты, Петров-Водкин всякий раз становился сосредоточенным, словно бы решая трудную, почти неразрешимую задачу.

– Откуда вы?
– спросил он однажды меня тихо, каким-то особым доверительным голосом почти сообщника.

– Из Томска, - ответил я.
– Учился на медицинском, но, как видите, изменил медицине ради искусства.

– Утверждаете, что из Томска, а видите все таким, словно спустились к нам с Марса. Меня, в отличие от ваших однокурсников, не обманул ваш реализм. Вы не подражаете передвижникам, а стараетесь понять их искреннее и наивное понимание жизни. Вы слишком необычно смотрите на то, что поддается изображению. Ваш опыт... Он слишком зрелый. Так будут видеть мир через сто или двести лет.

Я покраснел и смутился, словно меня разоблачили в попытке скрыть свое социальное происхождение и выдать своих родителей - тучных и одутловатых лавочниковза рабочих от станка или крестьян от сохи, выражаясь словами самой эпохи.

16

Офелия! Образ-книга, мысль со смеющимся ртом и двумя живыми красивыми девичьими руками. Я уже стал забывать о ней. Но, по-видимому,

она вспомнила обо мне. И вспомнила в самый подходящий для этого момент - не тогда, когда я покупал керосин для примуса, и не тогда, когда тер спину мочалкой в коммунальной бане, а в сокровенные минуты свидания с великими образами.

Я стоял в Голландском зале Эрмитажа и рассматривал картину Рембрандта "Возвращение блудного сына".

Необычайная сила чувства, нравственная красота застигнутого художником и как бы остановленного мгновения глубоко растрогали меня.

Я тоже был блудным сыном, но у меня давно уже не было отца и, кроме того, я не мог возвратиться не только в отчий дом, но в тот мир, из которого меня извлекла, нарушая логику бытия, живая и нервная ткань странной книги.

– Сны! Все это были сны, - подумал я вслух, забыв о том, что меня могут услышать посетители Эрмитажа, сонно бродившие возле великих творений.

И меня услышали.

Девушка, стоявшая со мной рядом, сказала тихо:

– Нет, это были не сны.

– Откуда вам это известно?

– Потому что я оттуда, откуда и вы.

Ее голос был удивительно знакомым. Она стояла рядом, но ее слова словно долетали издалека.

– Кто ты?
– спросил я.

– Офелия.

– Но почему нет ни грома, ни молнии, ни дождя?

– Есть, - ответила она, - прислушайтесь.

Я прислушался и услышал раскат грома.

Со мной рядом стояла она. Казалось, она только что сошла с одной из эрмитажных картин. Она была одета в слишком яркие одежды другого века. Но никто не обращал на нее внимания, словно она явилась только ко мне, только в моих глазах облачась в смеющуюся плоть, оставшись для всех других, посторонних, невидимкой.

Мы отошли в сторону и сели на диван.

– Как ты попала сюда?

Она рассмеялась.

– Кто-то перевернул страницу, не спросив даже меня - хочу я или не хочу. Ведь тебе известно: я - книга, хотя и выгляжу как живое существо. А книга принадлежит не себе, а действию. И вот действие продолжается, дорогой. Страница перевернулась, а на следующей мы встретились. Надеюсь, ты не жалеешь об этом?

– Я уже стал привыкать к новой обстановке и к самому себе, если я могу назвать себя самим собой, не впадая в противоречие с логикой.

– Опять ты со своей логикой, - перебила она меня, - как будто ты не знаешь, что на свете много логик, а не одна. Законы той логики, которой подчинен ты, ты поймешь, когда кончится действие и наступит пора поставить точку.

– Но у вас же там, в двадцать втором столетии, - вечность, бессмертие, подаренное наукой каждому младенцу и каждой старухе.

– Так то у нас, а не у вас. Или ты забыл, где находишься?

– Я нахожусь среди великих творений в Эрмитаже. Они тоже освобождены от тлетворного влияния и изъяты из времени, они тоже бессмертны.

– Но они знаки и символы, хотя и великие знаки и великие символы, а ты - человек.

– Ну что ж, - сказал я, - уж лучше быть обыкновенным живым человеком, чем великой и бессмертной картиной.

– Ты в этом уверен?

– Уверен.

– С твоей стороны это наивно. Вот эта картина Рембрандта ценится на мировом рынке в несколько миллионов рублей золотом, а вот эта старушка, которая ее охраняет... Назначь ей цену. Может, ты - как Достоевский, который считал каждое человеческое существо бесценным. Но он ошибался...

Поделиться с друзьями: