Извивы памяти
Шрифт:
ГРЫЖА ПРЕХОДЯЩА — ЦЕНЗУРА ВЕЧНА
Иногда почему-то вспоминаешь наших коллективистов — к чему они пришли в жизни своей. Я не говорю о стране — ее судьба известна миру. Страна, не имевшая, в принципе, частной собственности, страна общинного землепользования легко и естественно влетела в коллективистское ярмо. Но вот судьба личностей, поборников коллективизма… Многих судьба известна лагеря и пули. Они, Берлиозы, не думали, что Аннушка уже разлила для них масло на путях, что вздумалось им перейти. Но вот сохранившийся Латунский, например. Его судьба на свободе. "На свободе"! Не знаю, чем уж он ее заслужил, почему не посадили? Может, Его Величество Случай, как говорится…
Довелось мне в дни работы в поликлинике
Я сижу на стуле рядом со столом. О чем-то мы разговариваем. О чем? Не помню. Сидел я там что-то около часа. Старик почти все время занят: берет шприц из стерилизационного контейнера, следом ампулу, чуть надпиливает ее, отламывает кончик, набирает содержимое в шприц, протирает плечо ваткой, вкручивает иголку в плечо, сверху вниз. Все укладывает в другой контейнер. Ампулу в пепельницу. Ни на мгновенье не прерывает разговор со мной. По прошествии десяти минут берет следующий шприц — и вся манипуляция повторяется точно до мелких движений. Накопился контейнер использованными шприцами, опустел первый. Подлил воды и включил стерилизатор в сеть. И все не сходя с места. Все приспособлено. Коробка с ампулами большая. Думаю, при таком темпе суток на двое ему коробочки хватит.
Непрерывная работа. Как непрерывная круглосуточная еда мышки-землеройки. Вот не знаю, как ночью.
Один. Совсем один. Никакого коллектива вокруг. Но кто-то же приносит шприцы, ампулы, воду. Старушка жена, по поверхностному впечатлению, дальше квартиры передвигаться не может. Какой-то коллектив, значит, есть. Да где он? Невидимый.
В поликлинике мне рассказали, что он был официально разрешенным наркоманом. В его карточке лежала бумага, подписанная каким-то минздравовским начальством, с разрешением выписывать ему наркотики. В неделю у него уходило семьдесят пять ампул. Каждый понедельник из поликлиники ему приносили рецепт.
Потом мне рассказали, что этот несчастный старик был зело суров, когда попадали к нему сначала на глазок, а следом и на зубок пьесы. Вроде бы он был глава реперткома. Говорили, будто бы и люди страдали от него не меньше, чем их творчество. Будто бы он причастен и к уходу людей в ГУЛАГ, да и просто на тот свет через Лубянку. Сын его, говорили, был очень красивый мальчик. К столетию смерти Пушкина вышли два фильма. "Юность поэта" и "Поэт и царь". В первом мальчик играл Пушкина-лицеиста. Мальчик погиб на фронте в первые дни войны. А старики вот живут — невидимые… но живут, можно сказать.
Вспомнил я сейчас этого невидимого миру старика с его невидимыми помощниками, о котором я, человек далекий от истории литературы, ничего не знал, пока не начались светские пересуды по прочтении "Мастера и Маргариты", включилась память по неведомым законам — и всплыл в голове другой старик. Всегда видимый, слышимый, никуда не исчезавший, но чем-то похожий.
Антокольский Павел Григорьевич. Тоже маленький, худенький. Я нередко видел его в ЦДЛ в окружении молоденьких девушек. Несмотря на свою, как мне казалось, замшелую древность, он весьма активно опрокидывал в себя рюмочки с водкой. Однако пьяным я его никогда не видел, зато читавшим стихи за столом довелось видеть. Древности, впрочем, никакой не оказалось — ему тогда и восьмидесяти не было. Да ведь древность, старость, возраст понятия качественные, а не количественные.
Однажды во время операции ко мне подошел кто-то
из отделения с сообщением, что звонили из писательской поликлиники и сказали, что «скорая» везет ко мне Антокольского с ущемленной грыжей. Я закручинился, ибо древний облик его не сулил мне лавров, а, напротив, грозил весьма опасными последствиями. Да что поделаешь, работа такая.Закончив операцию, я спустился вниз, в отделение. В кресле возле сестринского поста сидел Антокольский, сложив руки перед собой на загнутой рукояти трости. "Здравствуйте, Павел Григорьевич". — "Здравствуйте. Вы меня знаете?" — «Конечно». — "Я Антокольский и жду Крелина Юлия Зусмановича". "Это я. Пройдите в эту палату. Вам ее уже приготовили". — "Так значит вы меня знаете?" — "Я вас много раз видел в ЦДЛ". — "Ну, раз знаете…"
Действительно — оказалась ущемленная грыжа, и я удивился, что он так спокойно сидел и сам легко прошел в палату. Но старики-то вообще легче переносят боль. Меньше чувствуют, наверное. Посмотрим, когда начнутся боли у меня. Когда-нибудь начнутся…
Операцию он перенес легко, но мы боялись за его легкие, в которых прямо-таки орган хрипел. Застарелый хронический бронхит. Он лежал в отдельной палате. Дверь была почти всегда открыта, и сестра со своего поста, что располагался рядом, постоянно держала старого поэта в поле своего зрения. Для профилактики воспаления легких ему поставили банки. Я совершенно не верю в благость этого мероприятия, но в нашей медицине тогда так было принято, и, чтобы сломать эту догму, пришлось немало копий переломать. Но больные банки любят. Они говорят, что после банок им сразу же становится легче. Конечно, когда насажают на грудь и на спину эти банки, которые стянут кожу так, что ни дыхнуть, ни охнуть, а потом их снимут… Принцип ботинка на номер меньше. Снимешь его — и уже в раю.
Поставили Павлу Григорьевичу банки, а тут случилось окончание рабочего времени, и сестры сменились. Сдавая дела, уходящая девочка сообщила, что больному из одиннадцатой палаты — и указала на открытую дверь — осталось еще сделать клизму, но она не успела, оставила следующей смене. А что поставила банки — забыла предупредить. Новая девочка шустро бросилась выполнять назначение. Павел Григорьевич лежал на боку, лицом к стене. Сестричка сообщила Павлу Григорьевичу, что сейчас она ему очень щадяще доделает, что еще не успели сделать. Открыла нижнюю половину тела, одеяло снизу накинула на грудь. И действительно, процедуру провела щадяще. И убежала по своим сестринским делам. Дежурный доктор проходил мимо и заглянул в открытую дверь. Маленький согбенный старичок, усеянный банками, словно ежик из мультфильма, стоял у кровати, растерявшись от наплыва различных потребностей. Увидев доктора, он вскричал: "Да что же это делается, товарищи? Мне в туалет!" Врач быстро снял банки, и, вновь обретя вполне человеческий, а не ежиный вид, Антокольский тут же сориентировался в географии и нуждах.
Павел Григорьевич, покидая больницу, со всеми прощался очень наскоро, но всех благодарил искренно, да и почему бы нет: и операция, и послеоперационный период прошли без осложнений, лишь с небольшим курьезом, который он быстро забыл. Ему ведь никто не рассказал, что он был похож на ежика из мультфильма. А наскоро — потому что торопился: цензура имела какие-то претензии к книге, и он спешил к своему домашнему телефону. Грыжа преходяща — цензура вечна.
А я впрямую с цензурой не встречался и не представлял, как выглядят те страшные люди, именем которых редакторы корежат, портят написанное. Портят ли? Порой улучшают. Цензура дает и возможность, и необходимость уйти в стиль, уйти от слова в образ. Думаю, что цензура, сама того не ведая, способствует литературе.
Да и не только литературе — стилю жизни общества. Вечная несвобода в России сделала литературу единственным рупором свободного, раскованного (закованного) размышления. Появились "толстые журналы" — одно из уникальных достижений русской культуры. Писатель стал властителем дум, пророком. А при полной свободе писатель — работник индустрии развлечений…
Все относительно… Волки способствуют продлению заячьего рода. Достижения медицины ухудшают генофонд человечества.
Но все же зайцы предпочитают жить без волков. Но, все-таки, цензура корежила не только написанное, но, главное, души писателей и читателей, потребителей.