К Лоле
Шрифт:
— Напрасно утруждаешь себя запоминанием. Проблема уже выдохлась, и ей теперь можно разбавлять незначительные споры. А у нас серьезная материя. Я сейчас попытаюсь припомнить, когда ты впервые начал дурачить меня, и не подсказывай, пожалуйста, что это было в третьем классе, когда я бежал из школы домой, потому что стеснялся своего розового девчоночьего пальто — в конце концов, мне плевать, когда это было, гораздо важнее, что теперь я хочу освободиться от твоего непререкаемого авторитета.
— Какой ты самонадеянный! А ведь речь идет, ни мало ни много, о забвении себя. Не боишься?
— Мне нужна Лола. И не только она — все блага мира, у меня в голове огромный список. Ты мне не можешь помочь, несмотря на свою многочисленную свиту, в ней сплошь дурные слуги: чувство комфорта — ложное, лелеянное самолюбие или, что то же самое, природная лень, излишняя сентиментальность, гонор — это все антураж неудачника. Предпочитаю быть запрограммированным на
— Хочешь сказать, я свободен?
— Если бы можно было распрощаться с тобой раз и навсегда, я бы сказал: «На все четыре стороны», но знаю, что ты еще явишься и будешь зудеть «сделай так, сделай эдак», а в результате ничего не сделай, поэтому не изворачивайся, как змееныш, ты не свободен, ты низложен.
— Ну что ты, что ты — я могу уйти. Только все эти вензелечки и антраша, которыми ты воздействуешь на девушек и вообще на окружающих, а также пестришь ими в книжке, я заберу с собой в качестве уплаты за, так сказать, деинсталляцию характера новоявленного героя. Согласен?
— Книгу не трогай, ты и так в ней достаточно похозяйничал, а шантаж твой — детсадовский, мне ничуть не страшно. Я хочу спать, и черт с ним, извини, что к ночи помянут, в общем, буду спать на липкой простыне. И спокойной ночи!
— Подожди, у тебя есть еще пара секунд для окончательного решения. Могу превратить их в несколько недель или даже месяцев, как-никак впереди лето, подходящее время, чтобы обдумать все не спеша. С морковкой в руке.
— Благодарю за службу, все же придется тебе поискать другое пристанище. А вообще заглядывай — меня потешить и побряцать своими непреходящими ценностями. Я посмотрю, чего новенького будет в твоей старомодной лавке.
— Ну, как хочешь. Дважды не предлагаю. Прощай!
Никогда я не ощущал более полного молчания. Внешние звуки тревожили меня не больше, чем сигаретный огонек из темноты мог бы потревожить показавшуюся в ночи Денеб. Дети кричат, когда появляются на свет, но если направить свои усилия на осознание того, куда ты в результате попал, то возникает желание ознаменовать второе рождение тишиной. Потом пошевелить одной из пяти рук для того, чтобы явилось ощущение силы, а той, которая держит сорванный со стены барабан, исполнить мелкую дробь, от которой попавшие внутрь барабана песчинки запрыгают по натянутой коже, издавая зловещий трясучий звук. Потом заняться делами, в первую очередь истребительными. Иногда я делаю записи на одиночных листках или обрывках бумаги, вечером собирая их в шуршащую кучку, чтобы отредактировать и перенести в тетрадь. Одна из таких записок гласит: «Несмотря на молодой возраст, движения моей души безнадежно устарели». В ней я узнаю мотивы недавно разоблаченного голоса. Скомкиваю лист и бросаю его в корзину для мусора к запорченной схеме лабораторного стенда по МО и прочим старозаветным вотивам. День заканчивается предсказанием: «До священного танца остается семь месяцев».
Перед сном голос говорит: «Закрой, закрой глаза!» Он никогда не был ответственен за сновидения, поэтому звучит вдвойне робко. Засыпая, я веду какие-то подсчеты. Третий глаз закрывается последним, начиная созидать уже во сне.
Рассказ девушки с маленьким шрамом на правом плече:
«Мы были вдвоем с подругой, а их пришло четверо: двое русских и два поляка в какой-то непонятной форме. Если меня обозначить, как „a“, подругу — „Ь“, то русским вполне подойдет „x“ и „y“, а поляки будут „p“ и „s“. Тогда все происходившее можно описать такой комбинацией: ax + bs + ay + bp = ap + bs».
— Знак равенства разделяет комнаты, насколько я понимаю?
— Нет, комната была одна, мы куролесили все вместе, но когда кто-нибудь из мужиков хотел отдохнуть, то выходил в коридор покурить в кресле. Равенством я обозначаю как бы заходы. Сначала мы были вшестером, а потом наши ушли.
— Скажи, а почему ты не могла поступить немного иначе, к примеру пойти с русскими в ванную комнату, и получилось бы… вот смотри, — скобки это другое помещение: a (X + Y) + bs = as + bp +…
— А зачем такие сложности?
— Чтобы русским не было неловко вместе с поляками.
— Им было все равно.
— А тебе?
— Я работала.
Иногда приснится так уж приснится. Утром на кухне, подкарауливая яйца всмятку, рассказываю сон с проститутками Яну. Его реакция следующая: он начинает вести эродневник со спецсимволами, с этого момента каждый вечер объявляясь на пороге одной из двух комнат в зависимости от того, где происходит музыкальный ужин, у меня или у Юры, чтобы почитать нам вслух. Вчера мы слушали историю о школьной учительнице Яна по пению. Она была молодая, полненькая девушка с немного недоразвитыми мозгами. Из-за того что в школе не было фортепиано, она носила по кабинетам собственный инструмент. Брала учительский стул, ставила его перед проходом между рядами парт и, устроив на коленях большой баян, начинала
урок. Она любила популярные песенки, и, когда по просьбе класса начинала играть их одну за другой, то увлекалась настолько, что забывала про урок и про учеников, и лишь продолжительный настойчивый звонок на перемену мог вернуть ее из лирической пучины обратно на хлипкий берег трехэтажной школьной твердыни с облупленными стенами. В разгаре песенных страстей она постанывала, юбка ее легкого платья задиралась, оголяя ноги выше раздвинутых колен. За право занять первые парты между мальчиками происходили бои, потому что с этих мест были видны ее ляжки и трусики. Девочки молча наблюдали эту страсть и краснели от стыда и злости. Ян описывал свои воспоминания неподражаемым языком.Сегодня я иду в институт, потому что мне больше нечего делать. В институте смотрю на дрессированных чаек, на их вечно перепачканные мелом и канифолью костюмы, на то, как они курят сигареты до самого фильтра, слушаю их малопонятные разговоры на Ассемблере и пытаюсь ответить себе, почему мне это полностью чуждо и неинтересно. Мимо пробегает Елена, и мои рассуждения смешиваются с восторгом, испытываемым по поводу ее ныне и присно чарующих движений. Она очень занятая девушка, с ней невозможно обмолвиться парой слов, всегда куда-то спешит. Две ее подруги, между собой родные сестры, с одинаковыми сумочками, перекинутыми через одинаково худенькие плечи, являют собой пример бытовой арифметики, в которой я, увы, не силен.
Заканчивается учебный час, и в холл наплывают желающие перекурить и перетолковать. Довольно много лиц женского пола, но равной Лоле среди них все еще нет.
Через пятьдесят пять минут я уже стою на плато Колхозной площади, наблюдая, как похожее на апельсин в чулке солнце пытается согреть коченеющую дневную громаду Москвы. Ему это не удается, и на нем проступают пятна неправильной формы. Одно из них похоже на конскую голову. Последние снежинки апреля посвящаются обескураженному холодом голубю на плече Николая Гоголя. Так вот на кого была похожа дама с серебряными перстнями в вагоне метро! На поверхности мрамора сияет отражение фигуры замороченного судьбой студента, который напряженно думает, что же ему делать с неугомонной внутренней силой, требующей то новизны, то постоянства, действующей вопреки традиции взросления, слишком могущественной, чтобы суметь ее утаить, и вызывающей настороженность и непонимание со стороны ближних. Не всех, конечно, особенно если учесть наиболее близких из них. Например, дедушку. Когда наступает май, я еду к нему — это что-то вроде семейного правила, объединяющего нас двоих. Я просто сажусь в ночной поезд с окнами — черными зеркалами, в глубине которых иногда просыпаются красные огоньки, живущие по законам стремительного горизонтального движения, — и еду. Мигает рельс, метусится окрестность, временами поглощаемая темнотой. В моем полукупе двое задорных сорокалетних мужиков и пожилая угрюмая дама. Мужики играют в переводного дурака, дама читает «Кровавую страсть» в мягкой обложке. Ходят взад-вперед пассажиры, нежно звучит радио.
— Это хоть на каком языке-то нам заводят? — спрашивает один из мужиков, с гадательным упоением вытягивая из колоды потертые листы.
— Это французский, — отвечаю я, неожиданно для себя вступая в разговор.
— М-м-м… Французы поют восхитительные песни — ничего не понятно в их словах.
Он шлепает по столу бубновой мастью и с лукавой улыбкой смотрит на партнера, ожидая, что тот немедленно оценит его козырное коварство.
— Бл-л-лин, — огорчается визави, с трудом удерживая в руках веер рассыпающейся швали. Когда картежники отправляются курить, дама перемещается к столу, попутно извлекая из сумки целлофановые пакеты с бутербродами, вареными яйцами и хлебом. Проводник приносит ей чай. Соль у нее насыпана в коробочку из-под лекарства. Чтобы избежать приглашения к столу, я ухожу в рабочий тамбур и стою там на холодке, вычерчивая пальцем бессмысленные зигзаги на загрязненном стекле.
Не знаю, о чем я буду разговаривать с дедушкой, когда у меня на уме одни девки. Последняя из линий получается похожей на женский профиль. Громыхают двери, вторая проводница по пути в соседний вагон критически осматривает меня от ботинок до макушки. Троекратно. Нет, не курю, хотя из дыма могли бы получиться еще более причудливые картины. Возвращаюсь в тепло и, подныривая под торчащими с верхних полок ногами, пробираюсь к своему месту. Замечаю, что в соседнем полукупе на одиннадцатом месте едет ранее не замеченная мною молодая девушка, путешествующая с очень самостоятельным видом. У нее короткая прическа, немного круглое миловидное лицо, родинка на щеке. Вокруг нее целый дамский мир: книжка с дюжиной закладок, журнал мод, отверстая косметичка с вываливающимися оттуда мазилками, какой-то металлический диск, домашняя чашка с тигренком, авторучка с разноцветными стержнями. «Луиза», — почему-то проскакивает в моем сознании. Или подсознании. Или подподсознании. Глядя в разделяющую наши сиденья стенку, я не вижу ее, но различаю нимб, праздничное свечение которого преображает вагонную тесноту.