К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
— Слушай, а кремлевские елки ты посещал? — спрашиваю Емелина.
— Было дело — с детьми других кремлевских служащих… Но я больше любил обычные елки.
— И, конечно же, ездил по путевкам в кремлевские пионерлагеря и дома отдыха?
— Естественно. Один из них был, например, в Остафьево — это имение князей Вяземских. Недавно видел по телевизору, что там делают дом-музей, а я, помню, сиживал в этом имении у камина… Там Пушкины бывали, Карамзины всякие.
Старинная мебель к моменту появления там будущего поэта Емелина не сохранилась, зато навезли множество трофейного немецкого барахла.
Емелин смотрелся в него. Быть может, видел отраженья своих будущих стихов: «Из лесу выходит / Серенький волчок, / На стене выводит / Свастики значок».
Если б не кочеванье по больницам, детство Севы было бы вовсе замечательным.
Питалась, к примеру, семья Емелиных по тем временам очень хорошо. Мама получала кремлевский спецпаек: колбаса докторская, сосиски микояновские, армянская вырезка, и даже картошку привозили из подсобных хозяйств. В магазин ходили только за хлебом и за солью.
— Слушай, — говорю я Севе, — вот услышат тебя наши прожженные либералы и сразу сообразят, откуда в тебе эта ностальгия. Я же наизусть помню: «Не бил барабан перед смутным полком, / Когда мы вождя хоронили, / И труп с разрывающим душу гудком / Мы в тело земли опустили… / С тех пор беспрерывно я плачу и пью / И вижу венки и медали. / Не Брежнева тело, а юность мою / Вы мокрой землей закидали». Вот, скажут они, откуда эта печаль: он же кремлевский мальчик, он же сосиски микояновские ел, когда мы в очередях давились…
Тут впервые у Севы становятся и глаза грустными, и улыбка пропадает при этом.
— Я же не о сосисках печалюсь, а о том, что юность моя похоронена.
В детстве Сева пацаном веселым, разбитным и забубенным не был.
— В школе я какое-то время пытался изображать хулигана, — говорит Всеволод Емелин. — Но в классе уже были настоящие хулиганы, на их фоне я смотрелся…
Дальше недолго молчит.
— Короче, они быстро просекли все, настоящие хулиганы. Лет в тринадцать-четырнадцать я входил в пятерку самых забитых и опущенных в классе. Пока хулиганов не повыгоняли из школы после восьмого.
Учился плохо. Но читал книги — был доступ в роскошную библиотеку Совмина, там хранились развалы редкой фантастики: и Лем, и Брэдбери, и прочие… Поэзия началась в последних школьных классах.
— Блок, Блок, Блок. Стихи о Прекрасной Даме всякие…
После школы пошел на геодезический.
— Все в моей семье было на самом хорошем уровне: и жилье, и питание, и возможность отдохнуть, — говорит Емелин. — После седьмого класса наш достаток стал предметом моих серьезных комплексов, одноклассников я домой не водил… Но вот чего не было, так это хоть какого-то блата при поступлении в вуз.
В итоге поступал сам. И поступил.
— Когда пришел в институт, долго не мог понять, что за люди меня окружают, — рассказывает Емелин. — С одной стороны, люди как люди, а с другой… как-то не очень похожи на тех, что были вокруг до сих пор. Потом наконец выяснилось, что кроме меня в группе москвичей всего два человека. Другие ребята и девчата были из иных краев.
И вот
на первом же занятии вызвали к доске москвича. Преподаватель говорит: «Хочу проверить ваши знания. Нарисуйте мне, как выглядит график синуса».— Явно задумался парень, хотя только что сдал экзамен, прошел конкурс, — смеется Емелин. — На доске — ось «икс», ось «игрек». Студент смотрит на них. Преподаватель просит: «Самый простой график». Студент параллельно оси «икс» ведет прямую линию. Преподавателя, как я понял, уже трудно было чем-либо удивить. Он посмотрел и говорит: «Ну хорошо. Теперь нарисуйте мне косинус». Опять у студента растерянный взгляд, и он рисует линию параллельно оси «игрек». «Замечательно! — говорит преподаватель. — Садитесь!»
В общем, учиться там было, мягко говоря, несложно. Поначалу Емелин был круглым отличником.
У Севы и стипендия имелась — сорок рублей. А портвейн тогда стоил, напомним, два рубля двенадцать копеек. Был, впрочем, разбодяженный портвешок по рубль восемьдесят семь, и был еще по три рубля — марочный, с трехлетней выдержкой.
Так все и началось.
Нет, портвейн Сева уже в школе попробовал: «Едва период мастурбации / В моем развитии настал, / Уже тогда портвейн тринадцатый / Я всем иным предпочитал. / Непризнанный поэт и гений, / Исполненный надежд и бед, / Я был ровесником портвейна — / Мне было лишь тринадцать лет…».
Но в институте уже пошла серьезная история…
— Вытрезвители были? Кости ломал в подпитии, сознавайся? Иные непотребства совершал?
— Было, было, все было. И кости ломал, и вытрезвители неоднократные…
Мы рассматриваем фотографии Всеволода Емелина, и невооруженным глазом видно, что в подавляющем большинстве случаев поэт несколько или глубоко пьян. В руке будущего поэта, как правило, бутылка. Иногда много бутылок возле него — на столе, или на траве, или на иной поверхности. Все початые. То ли он не фотографировался в иные минуты, то ли иные минуты были крайне редки.
Емелин констатирует факт, отвечая Бродскому: «Забивался в чужие подъезды на ночь, / До тех пор, пока не поставили коды. / И не знаю уж, как там Иосиф Алексаныч, / А я точно не пил только сухую воду».
Институт он закончил с трудом, диплом получил за честный и пронзительный взор и немедля отправился в северные края — геодезистом, по распределению. Работу заказывала строительная организация, и делал Сева самые настоящие карты: с горизонталями, с высотами, со строениями, но не географические, а для проектных работ. Командировки длились от трех до шести месяцев — Нефтеюганск, Нижневартовск, — и бешеные, между прочим, зарабатывались там деньги. Пятьсот в месяц выходило чистыми. А Севе в ту пору едва перевалило за двадцать.
Работы иногда было не очень много, и геодезистам приходилось, в силу возможностей, коротать время.
Когда начальник партии допивался до потери человеческого облика, его грузили и эвакуировали в Москву. Сева тем временем оставался в звании и. о. начальника партии.
Партия, как правило, была небольшая: непросыхающий шофер (ездить ему было некуда, и грузовик его стоял замерзший), пара шурфовщиков и три «синяка» из местных, которых нанимали, когда возникала необходимость, скажем, рельсы носить.