Кабул – Кавказ
Шрифт:
Факты были таковы: если он хочет выжить, то больше никогда сюда ни ногой, но… икра, соленые огурцы и перцовка чрезвычайно полезны всякому живому существу. Грамотно и умеренно потребляемый алкоголь прочищает сосуды мозга. У трезвенников же мозг к старости зашлаковывается и теряет способность к мышлению. Остается только, потребляя водки и коньяки, дожить до старости, но в этом и заключается искусство выживания, которому учили в диверсионной школе КГБ «Вымпел». Выпивать, то есть выживать, надо грамотно. Далее. Андрей Андреич искусством этим овладел. Потому выжил. И еще. Помимо искусства выживания, существует некая дуга кризиса, что-то вроде дорожки, по которой конфликты, кризисы эти, вышагивают, как часовые на посту, от одного конца до другого и обратно, так что движение
На сем факты кончались, а начиналось лирическое: вроде как, по Миронову, механика тикающих часов заведена-взведена несколькими ключиками, что зовутся «объективными противоречиями». Идеология и деньги. А деньги – это торговые пути. Это черные вены, по которым течет густая кровь цивилизованного человечества – нефть. Черные вены, как назло, пролегают под кожей именно там, где наморщиваются, наезжают друг на друга тектонические плиты мировых идеологий. Да еще наркотики караванами меж гор-морщин… И вся эта история с географией зовется геополитикой, в которой предмет интереса Игоря занимает место ничуть не большее, чем тот самый желтый лоскуток в атласе. И еще что-то про глупцов, которые сидят на той самой бомбе с часовым механизмом, рассуждают о правах человеков да об империях зла и не слышат тиканья ходиков, не видят ни истинных причин, ни, главное, грядущих трагических событий, которые с неотвратимостью разнесут на мелкие части и их самих. Не знают геополитики, мля.
Примерно это Балашов попытался втолковать Кречинскому, объяснить, что, прежде чем лезть в Чечню, он непременно должен разобраться с дугой кризиса. Собственная убежденность в том, что он больше никогда не посетит Миронова, в Игоре исчерпалась и не вернулась даже по наступлении сравнительной трезвости.
– Взрыв грядет. Понимаешь, Боба? Нет объективных причин надеяться на светлое будущее. А де-то-на-тор – в Афгане. Вот. Это как пупок, который развязали. Судьба России тоже, между прочим. Разобраться надо, пока не началось. А я чувствовал, мы тут, все себе классики, отделились от пуповины мира. А я восстановлю. Призвание!
– Пить надо меньше, – злился Кречинский. – С-сам ты дуга кризиса, Балашов.
Боба все-таки выяснил причину балашовского настроения. Он так принялся честить комитетчиков, геологов, политиков, что Игорь поневоле начал трезветь. Больше всех досталось ветеранам Афганистана. Миронова он упорно называл «афг-ганцем».
– Ты умом р-рехнулся, старик. Ты же на туфту к-купился, – голосил он. – Сейчас ребенку известно, что эти ветераны спецслужб, эти «Витязи», «Вымпелы», «Альфы» и «Беты», «Омеги», эти, г-господи, какие там еще буквы есть, они же ни хрена не могут на деле, они же только б-болтать умеют. Они даже нормальную крышу дать не могут, сами бандитов просят! Все в Афгане п-проперли, а теперь в Чечне туда же! Зато язык – до пупа… Судьба Р-россии! Ты о своей т-творческой с-судьбе побеспокойся!
Балашову стало неожиданно обидно за своего «чеченца» и за девушку Настю. Может быть, Кречинский и прав, но только вся эта жизнь, крыши, бандиты, да и пен-клуб, все это – аппликация. А у Андрея Андреича что-то по-другому, спокойное и крепкое. Что-то неинтеллигентное и притом правильное. То, что может пережить и интеллигенцию, и новую Москву, что ли? То, чему он пожелал бы пережить? Нет, бред. С чего это он желает пережить Москву какому-то комитетчику, имеющему знакомых олигархов на Камчатке? Из-за грамотной закуси, что ли? И все-таки отчего-то ведь возжелал?
Он подумал о том, что квартиры – это карманы. Они вздувают, наполняют объемом однородное месиво Москвы, и туда-то, как и в старые «застойные» времена, понапихана настоящая жизнь. Только мало осталось таких ниш, заполненных каждая своей душой, многих выцарапал, как устриц, выцарапал да перемолол большой новый Молох. И еще подумал, что, может статься, путь к таланту чистоты, проходящий вне своего края, очень опасен тем, что не знаешь, то ли по нему ты шагаешь, то
ли как раз и поддаешься искусу.– А ты знаешь, как в Афгане, в кишлаках, барана готовят? Если хороший гость приезжает? – сам не зная зачем вспомнил Игорь.
– А п-при чем тут б-баран? – споткнулся Боба, подозревая подвох.
– Выкапывают яму, разводят костер из можжевельника, из арчи. Представляешь, дух какой? Сверху камни кидают, а на них – барана, целиком. И ветками накрывают, чтоб томился. Вкуснее такого барана ничего на свете, говорят, нет. Разве что настоящая икра с Дальнего Востока.
– Ну и что? Что с того? К-какая икра?
– А знаешь, Кречинский, что такое дружественный кишлак?
– Как ч-что? Это который на нашей с-стороне! – в голос орал уже Боба, опасаясь, что с Балашовым приключился некий безвозвратный сюрчик и что сам он вот-вот станет персонажем какого-нибудь нового романа и провалится вместе с приятелем в черную временную дыру.
– А это тот кишлак, где осталось много мужчин. Потому что тогда он не зависит от бандитов. Вот такой кишлак нейтральный, и если с ними без зверства, а с умом и с опытом, если туда приехать с рисом, патронами и «шилом», то и тебя встретят по-человечески. И приготовят барана. И тогда ты, глядишь, и выживешь за червонец военных лет, и люди твои будут целы, а жители кишлака проклянут тех, кто решил, что ты должен уйти с их земли. А потом, через десяток лет, когда в такие же кишлаки двинутся с оружием совсем другие лихие люди, ты будешь есть икру с Дальнего Востока и вспоминать, как армия спасителей превратилась в банду грабителей и наркоманов, думать о том, как тяжко узнавать будущее по прошлому. И радоваться тому, что в жизни есть если не счастье, то хоть воля: друзья на Камчатке, печень в порядке… И плевать тебе на тех, кто тебя треплом называет. Главное – потреблять грамотно. Вот это творческая судьба. Она хоть как-то с судьбой связана, а не только с творческим онанизмом! С путем. А чеченские страсти и матери с черными выплаканными дырами вместо глаз – то, что хлеб для Гюнтера вашего Гросса, – то совсем другое. Больничка, раковый корпус. А я так не желаю.
– Слушай, тебе в секцию п-поэзии п-перевестись бы. Не думал об этом, а? – Кречинский успокоился. Конечно, хотелось ему на балашовском загривке въехать к Набатову, но не из прагматизма, ей-богу, а лишь из любопытства. Так сказать, потусоваться. Рассказ же про барана, как ни странно, пробудил в нем аппетит не только физиологический, но и писательский. Ему представились желтые пески, камни, смуглые люди в белых одеждах, смачно жующие сочное дымящееся мясо. Во всем этом привлекательном соцреализме было одно непонятное место – «шило», но спрашивать, что же это за шило такое, он не стал.
– Т-так, старик. Ну, ежели т-тебя этот совок зацепил, дои своего «афг-ганца». Т-только будь человеком, меня не подводи. Завтра к семнадцати ноль-ноль подкати в Домжур, а там говори что хочешь. Т-только про раковый корпус не надо. Икры не обещаю, но водка там не хуже, чем у твоего ветерана. Знаю я их, небось, поил какой-нибудь «Гжелкой», а сам про «К-кристалл» и п-про известковые воды впаривал. А то с чего бы из т-тебя такая п-поэзия с утра поперла?
Логинов
Володя Логинов вернулся из поездки смертельно уставшим. Первые дни в Москве ему казалось, что пыль ингушской земли намертво въелась в его поры и ее не извести оттуда ни мылом, ни березовым веником. Помотавшись с неделю по столице и с удивлением видя вокруг беспечные лица – девушки в юбочках из черной кожи, парни духами пахнут, – поглядел он на это безобразие, собрал рюкзачок, уложил палаточку и отправился на природу.
Ранним утром люди в электричке с удивлением смотрели на высокого жилистого мужчину в пятнистом комбинезоне, сидевшем на нем, как костюмчик от Версаче. Сапоги у мужчины были с коваными серебряными носками и серебряными же маленькими шпорами. Густые, с проседью, волосы покрывала шляпа с широкими крутыми полями. К дужкам темных очков была привязана тесемка, пробегающая за ушами и оканчивающаяся на груди большой серебряной же бляшкой с буквами «VIP».