Качели дыхания
Шрифт:
Я вернулся в свой барак. Так я и не узнал ни о Трансильвании, ни об Америке, ни о том, куда подевались люди. И о себе тоже ничего не узнал. Еще я подумал, что жалко фасолин. Их, должно быть, подпортили многочисленные лагерные сны. А из них получился бы хороший суп.
Я себя постоянно убеждаю, что не очень чувствителен. Если что-нибудь и принимаю близко к сердцу, все равно меня это трогает довольно умеренно.
Я почти никогда не плачу. Но я не сильнее тех, у кого глаза постоянно на мокром месте, а слабее. Они не боятся плакать. Если ты лишь мешок с костями, твои чувства смелеют. Я же по преимуществу труслив. Различие не столь уж велико: я трачу свои силы на то, чтобы не плакать. Стоит мне только чуть-чуть позволить себе чувствительность, я сразу же вывожу эту болевую точку на орбиту какой-нибудь причудливой истории, высушивающей тоску по дому. Запах горячих каштанов, к примеру, — та же тоска.
35
Кайзеровско-королевской именовали Австро-Венгерскую империю, поскольку император Австрии носил и титул короля Венгрии. См. также [13].
И свою тоску по дому я давно приучаю к сухим глазам. Надо бы ей еще стать ничейной. Тогда бы она перестала замечать, во что я превратился в лагере, и больше не задавала вопросов о моих домашних.
И у меня в голове тогда не поселялись бы никакие живые люди, а только одни предметы. А их я мог бы двигать по болевой точке, туда-сюда, — как двигают ногами, когда слышат «Палому». Предметы бывают маленькими и большими, иногда, может быть, чересчур тяжелыми, но они в любом случае не безмерны.
Если бы мне еще и это удалось, моя тоска по дому перестала бы меня томить. И была бы лишь голодом по тому месту, где прежде я ел досыта.
Картофельный человек
В лагере я два месяца в дополнение к столовскому супу ел картошку. Целых два месяца у меня был строжайше подразделенный картофель: как закуска, как главное блюдо и как десерт.
На закуску шел чищеный картофель, сваренный в соленой воде и посыпанный диким укропом. Очистки я сохранял, поскольку на следующий день предстояло главное блюдо: нарезанный кубиками картофель с лапшой. Вчерашние очистки вместе с новыми преобразовывались в лапшу. На третий день я готовил десерт: ломтики нечищеного картофеля, пропеченные над костром. Сверху — поджаренные зерна дикого овса и немного сахара.
У Труди Пеликан я одолжил полмерки сахара и полмерки соли. Как и все мы, она после третьей годовщины мира думала, что нас вот-вот отпустят домой. Пальто колоколом с красивыми меховыми манжетами Беа Цакель на базаре обменяла для нее на пять мерок сахара и пять мерок соли. С ее дамским пальто вышло удачней, чем с моим винно-шелковым шарфом. Тур Прикулич все еще показывался в этом шарфе на плацу. Правда, теперь уже не всегда. В летнюю жару вообще не надевал, но с осени — через два дня на третий. И через каждые два дня я спрашивал Беа Цакель, когда же она или Тур мне за него что-нибудь дадут.
В какой-то день, после вечерней проверки без винно-шелкового шарфа, Тур Прикулич вызвал к себе в контору моего напарника по подвалу Альберта Гиона, адвоката Пауля Гаста и меня. От Тура разило свекольным шнапсом. Глаза у него были масленые, и вся рожа лоснилась. Он вычеркнул наши имена из тех граф, где они значились, и вписал в какие-то другие рубрики. Нам он объявил, что Альберт Гион завтра не пойдет в подвал и я не пойду, а адвокату не нужно идти на завод, потому что он, Тур, только что внес изменения в списки. Тур Прикулич с нами тремя запутался. Он начал сызнова и разъяснил наконец, что Альберт Гион завтра, как обычно, будет работать в подвале — но не со мной вместе, а с адвокатом. Когда я спросил почему, Тур, прищурив глаза, сказал:
— Потому что ты с утра, ровно в шесть, отправишься в колхоз. Но без вещей, вечером вернешься.
— Как отправлюсь?
— Ну как… Пешком, — ответил Тур. — По правую руку увидишь три террикона, пройдешь мимо них, и слева будет колхоз.
Я был уверен: одним днем дело не ограничится. В колхозе быстрее наступает конец: там живут в земляных ямах, ниже уровня земли на пять-шесть ступеней, а крыша — из хвороста и травы. Сверху тебя мочит дождь, снизу поднимается грунтовая вода. На день дают литр воды: и пить,
и умываться. Умирают там не от голода — от жажды в летний зной; и еще потому, что от нечистот и насекомых образуются гнойные язвы, приводящие к столбняку. Колхоз страшил всех в лагере. Тур Прикулич, чтобы не платить за шарф, решил уморить меня в колхозе — это точно. Шарф он тогда унаследует.В шесть утра я пустился в путь, прихватив с собой наволочку — на случай, если в колхозе удастся что-нибудь стащить. Ветер посвистывал над капустными и свекольными полями, оранжево колыхалось разнотравье, и волнами переливалась роса. Среди травы пламенела лебеда. Ветер налетал спереди, и вся степь неслась на меня: она хотела, чтобы у меня подкосились ноги, потому что я был тощим, а она — алчущей. За капустным полем и узкой полоской акаций вынырнул первый террикон, потом появился выгон, за ним — кукурузное поле. После — второй террикон. Земляные собачки — коричнево-меховые спинки, хвост с мизинец и бледное брюшко — смотрели поверх травы, стоя на задних лапках. Они покачивали головами, сложив передние лапки перед грудью, как верующие складывают руки, когда молятся. У них и уши расположены по бокам, словно у людей. В последнюю секунду головы кивнули, и опустевшая трава над земляными норами всколыхнулась — но по-другому, не так, как под ветром.
Только тогда мне пришло в голову, что земляные собачки чуют: я иду по степи один, без конвоя. «У земляных собачек обострена инстинктивная чувствительность, — мелькнула мысль, — они молятся за мой побег. Я мог бы сейчас убежать, только не знаю куда. Или, наоборот, они хотят меня предостеречь: наверное, я давно уже в бегах». Я оглянулся — не идет ли кто следом за мной. Вдалеке, у меня за спиной, движутся две фигурки — вроде бы мужчина с ребенком; они несут не винтовки, а лопаты с короткими черенками. Небо голубой сетью натянуто над степью, а на линии горизонта оно сплошь, без единой лазейки, приросло к земле.
В лагере уже было три попытки побега. Все трое беглецов — с Карпатской Украины, земляки Тура Прикулича. Они хорошо говорили по-русски, но их поймали и — избитых, с синюшными лицами — вывели на плац и поставили перед нами. Этих троих никто больше не видел: может, их отправили в какой-то особый лагерь или прямо в могилу.
Теперь я увидел по левую руку дощатую будку и охранника с кобурой у пояса — худощавого паренька, ниже, чем я, на полголовы. Паренек меня дожидался и махнул мне рукой. Передохнуть мне не удалось, он спешил. Мы зашагали вдоль капустных полей. Охранник лузгал семечки; он забрасывал их по две штуки в рот и дергал челюстью: из одного уголка рта выплевывал шелуху, а тем временем с другого уголка подхватывал новую порцию — и вот уже снова вылетала шелуха.
Мы шли с той скоростью, с какой он расправлялся с семечками. «Может, он немой», — сказал я себе. Он не произносил ни слова, не потел и в своей челюстной акробатике ни разу не сбился с ритма. Он шел так, словно у него были колеса и ветер тащил его за веревочку. Молчал и жевал, будто какая-нибудь шелушильная машина. Вдруг он потянул меня за рукав, мы остановились. Двадцать — примерно — женщин возились на поле. Они, не имея никаких орудий, выкапывали картофель руками. Охранник указал мне, в какой ряд встать. Солнце раскаленной головней висело посреди неба. Я копал руками, земля была жесткой. Кожа на ладонях лопалась, ранки саднило, потому что туда набивалась грязь. Когда я поднимал голову, в глазах роились огненные точки. Кровь не доходила до мозга. На поле этот паренек с пистолетом был не только охранником, но еще и начальником,звеньевым, бригадиром, контролером — всё в одном лице. Углядев, что одна из женщин переговаривается с соседкой, он хлестал обеих ботвой по лицу или засовывал им в рот гнилые картофелины. И немым он больше не казался. Что именно он орал им, я не понимал. Несхоже это было ни с проклятиями на разгрузке угля, ни с бранью на стройке, ни со сквернословием в подвале.
Но постепенно я понял другое. Тур Прикулич с ним уговорился: охранник даст мне целый день проработать, а к вечеру пристрелит за то, что я будто бы попытался бежать. А то, пожалуй, загонит меня вечером в земляную яму, но в отдельную, поскольку я здесь единственный мужчина. И может, не только этим вечером, но начиная с сегодняшнего дня так будет каждый вечер и я больше не вернусь в лагерь.
Когда стемнело, паренек — который днем был охранником, начальником, звеньевым, бригадиром, контролером — стал еще и комендантом лагеря. Женщины построились на проверку, они называли свои имена и номера, выворачивали карманы фуфаек и показывали ему по две картофелины в каждой руке. Разрешалось взять себе четыре картофелины средней величины. Если какая-то картофелина оказывалась побольше, приходилось ее обменивать на другую. Я стоял в ряду последним и показал свою наволочку.