Кафе «Титаник»
Шрифт:
Он без конца повторяет шепотом эти слова, но так и не может сказать, ни к чему относится это «такая», ни кого и каким образом бог должен сохранить, ни что это за бог. Зато, в отличие от всех прежних приятелей, он смотрит на Менто прямо и открыто, а его большие глаза блестят, влажные не только от водки, но и от глубокого, беспомощного сострадания.
Так они сидят вдвоем и молчат, ибо ни один не знает, что сказать и самому-то себе, не то что другому. Менто хотел бы хоть улыбнуться этому доброму человеку, который один отважился навестить его, но на улыбку не хватает сил. Взгляд его то и дело притягивает к себе узкая полоска яркого света, проникающего сквозь щель притворенной двери в полутемную комнату. И он знает: то, что для него лишь тонкий вертикальный золотой столбик, на самом деле сияющий, необъятный сентябрьский день над Сараевом, в свете которого
В этой узкой светлой щели, после того как они еще долго просидели в молчании, смущенно попрощавшись, исчез и Наил.
Менто не сдвинулся с места. Полоса света, оставшаяся за Наилом в дверях, покраснела, потом побледнела и наконец угасла совсем, но он не заметил этого. Уже в полной темноте он сидел по-прежнему, сломленный и понурый, но с живым ощущением того, что кто-то открыл и его дверь, которой не открывала ни одна живая душа с тех пор, как началась эта беда, что живой человек, знакомый, зашел навестить его, проведать и перекинуться словечком. И Менто вдруг поднял голову, взял стаканчик с водкой на донышке, последней, что у него еще оставалось, торжественно поднял его, точно за здоровье невидимого гостя, сидящего в темноте на пустом стуле напротив, и улыбнулся в первый раз за много дней; улыбнулся грустно и благодарно, как человек, которого на миг оставило страдание.
Это был последний визит. Больше не появлялся и Наил.
Теперь уже и Менто видит, что поистине настала черная пятница, после которой для евреев придет не суббота, а черная погибель и черный конец. Он не знает, почему, как и когда это будет, но чувствует это по той тишине и пустоте, которые его окружают, как почувствовал тогда по взгляду и мучительно спотыкающейся речи Наила. В сущности, единственное, что он ощущает, – это страх. Страх теперь для него мера и выражение всего.
Страх в этих странах посеян, как зерно, – вовремя, по плану, с хорошим знанием почвы и всех условий, заботливо сохранен и выхожен и теперь приносит плоды. Страх – вот что опустошает и убивает таких, как Менто, страх сковывает их разум и вяжет руки, а усташи без труда доканчивают грабеж и резню.
Страх и в этом случае делал главную часть дела. И Менто был одним из тех, кто до такой степени поддался страху и обезумел, что и не задавался вопросом, что это за убийственная стихия, которая их преследует, каковы ее силы, можно ли уклониться от ее удара, если уж человек не в состоянии противопоставить ей свою силу. Менто просто ждал, когда настанет его черед. Да и как было не испугаться ему, с его недалеким умом и порочным образом жизни, когда страх обуял стольких других – людей куда умнее, почтеннее и сильнее его.
Менто изменился за эти несколько месяцев. Он мало ест и пьет мало. Только вечером по стаканчику крепкой ракии, чтобы заглушить в себе страх. Играть больше не с кем и не на что, да и не до того ему, а о шутках и розыгрышах, бывших раньше в ходу в «Титанике», он и думать забыл. Он осунулся, вытянулся и как-то истончился, лицо у него теперь бледное и худое, глаза стали больше, а влажная тень страха, постоянно присутствующая в них, придает его взгляду какое-то новое выражение печали и достоинства.
Время от времени его вместе с большой группой сараевских евреев возят пригородным поездом на Илиджу [5] разбирать развалины, оставшиеся от бомбежек. Евреи отвечают на его приветствие, но в разговор с ним никто не вступает. Ему это тяжело, потому что друг с другом они разговаривают, а ему тоже страшно хочется поговорить хоть с кем-нибудь о том, что с ними делают, и обо всем, что еще может случиться. Тягостно и жутко думать обо всем этом в одиночку, задавать себе самому вопросы и самому же тщетно искать на них ответы. Но тяжелее всего – физический труд, к которому он не привык. На работе, то увлекаемый общим темпом, то подстегиваемый страхом перед побоями, Менто еще кое-как держался, но вечером, когда он, грязный от пота и пыли, возвращался в свой опустелый дом, все мышцы у него болели так, что в пору было по-детски реветь в голос.
5
Илиджа – известный со времен Древнего Рима климатический и водолечебный курорт в пригороде Сараева у подножия хребта Игман.
Тяжелая жизнь и постоянное ожидание беды
изнурили Менто Папо, лишили его и той доли здравого смысла и сопротивляемости, которые еще в нем были, а их место занял панический, доводящий до галлюцинаций страх.И когда в самом деле в одну из ночей застучали и в дверь «Титаника», для Менто это не было неожиданностью. Он только ощутил еще больший страх. Он уже давно мысленно ко всему приготовился, обо всем передумал за долгие часы боязни, одиночества и бессонницы. Он принимал все как судьбу, которой не избежать, и все представлялось ему простой математической операцией. Он был уверен, что где-то там, в каких-то таинственных, безупречно работающих и неусыпно охраняемых немецких ведомствах, подготовлены и проверены списки, каждая личность изучена до мельчайших деталей и в конце концов вынесено решение о том, когда кто будет арестован, как будет лишен имущества и подвергнут пыткам, будет ли сразу убит или увезен в концлагерь. Все это запротоколировано. А усташи, которые представлялись Менто людьми стальной выдержки, методичными, холодными и беспощадными, точными, как часы, исполняют все это неумолимо, словно судьба, которой невозможно противиться, не говоря уж о том, чтобы бороться с ней. Теперь по этому огромному плану очередь дошла до него, Менто Папо, и ему оставалось только отпереть дверь и сделать то, что от него потребуется. И он отпер ее.
Словно высаживая и без того уже отпертую дверь, в комнату стремительно и недобро шагнул человек в усташской форме, в надвинутой на лоб итальянской фуражке с усташской кокардой и с большой кожаной кобурой на левом боку. Менто казалось, что вошла – вот она наконец! – та непонятная кара и страшная судьба, которой он ждал.
На самом же деле вошел Степан Кович, новоиспеченный усташ из летучего отряда, недавно переброшенного в Сараево из Бани Луки, известный в своем городе как человек нерадивый, хватающийся то за одно, то за другое занятие.
II
Степан Кович родился в Бане Луке, но семья его происходила откуда-то из центральной Боснии. Некогда это были хорошие мастера, передававшие ремесло от отца к сыну, но после австрийской оккупации 1878 года их дело развалилось, и Ковичи с течением времени разбрелись по Боснии – одни простыми поденщиками, а другие – самые удачливые – мелкими государственными или общинными служащими.
Отец Степана Ковича с молодых лет состоял служителем в банялуцком суде. Это был невзрачный, понурый человек, недовольный ни жизнью, ни должностью: его томила тщеславная мечта занять место надсмотрщика в банялуцкой тюрьме – «Черном доме», стать «керкермейстером», [6] лицом, облеченным доверием, примкнуть к той части человечества, которая носит саблю и обладает властью, хотя бы эта власть была не больше просяного зерна. С этой мечтой он и умер.
6
Тюремный смотритель (нем.).
Жена Августина Ковича была дочерью бедной вдовы, обстирывавшей офицеров. Она с детства разносила чистое белье по офицерским квартирам. Опрятная и видная собой, девушка вдруг, ни с того ни с сего, вышла замуж за неприметного судебного служителя Августина Ковича. Она родила ему всего одного ребенка, мальчика, и притом спустя семь месяцев после венца. Соседки, считавшие чужие месяцы и следившие за каждым чужим шагом, шептали, будто ребенок – офицерский. Сам Августин решительно отрицал это, утверждая, что ребенок его. Так, со временем, дело и забылось. Но в те ночи, когда Ковичу случалось выпить больше обычного – а пил он втайне, запершись у себя дома, – он затевал вполголоса тяжкие и бесконечные ссоры с женой, твердя, будто знает, что ему «подсунули галчонка вместо голубя», что он кормит и одевает «чужую кровь». И так до полного изнеможения, до мертвецкого сна от усталости, ругани и водки.
Мальчик был тонкий и белолицый и в самом деле не походил ни на отца, ни на мать. Отец хотел, чтобы сын любой ценой кончил школу и стал барином – пусть хоть через сына он отомстит судьбе. Однако мальчик учился плохо. До третьего класса гимназии он еще кое-как дотянул, но тут, перед латынью и алгеброй, встал, как перед неодолимой преградой. Отец то бил его, то заклинал не отнимать у него последнюю надежду, но ничто не помогало. Мальчик быстро развился физически и был целиком поглощен своим телом и неясными желаниями, которыми оно переполняло его, рассеянный, тупой и глухой ко всему остальному.