Как быть двумя
Шрифт:
Ты — юный глупец! сказала она. Как же ты не понимаешь? Они смотрят на твои картины. Они начинают зазнаваться. Приходят ко мне и требуют себе большую часть платы. Потом опять смотрят на твои картины. Они наглеют. Решают начать другую жизнь. И уходят от меня через парадную дверь — в этом доме никогда такого не бывало! Девушки всегда пользовались черным ходом! Ты что, ничего не понимаешь? Я этого не потерплю. Ты слишком дорого мне обходишься. Поэтому я вынуждена попросить тебя не ходить так часто в мое заведение. Или больше не рисовать моих девушек.
Она умолкла, предоставляя мне возможность высказаться: я пожала плечами: она сурово кивнула.
Ладно. Но прежде чем ты уйдешь, сказала она. Этот камень. У тебя в руке. Он твой.
И я нарисовала ее портрет,
после чего хозяйка отдала мне камешек, как и было договорено, а когда я пришла в следующий раз, она дала мне выкованный специально для меня ключ от входных дверей.
И в связи со всем этим я стала глубже понимать, что имел в виду великий Альберти, написавший книгу, которую ценят все художники, под словами «назначение и мера тела», а также осознал истинность высказывания великого Альберти о том, что красоту во всей полноте невозможно обрести в одном-единственном теле, поскольку она — это нечто такое, что распределено между несколькими телами.
Но я уже научилась не во всем соглашаться с учителями. Ведь даже великий Альберти совершил ошибку, сурово утверждая: было бы неуместным облекать Венеру или Минерву в грубую солдатскую одежду это примерно то же, что нарядить Марса или Юпитера в женские платья.
В доме наслаждений мне попадались и Марсы, и Юпитеры, и Венеры с Минервами, все в самых разнообразных одеяниях.
Ни одна из них не получала за свой труд достойной платы: и обращались с ними скверно — их обиды можно услышать еженощно, они доносятся из-за стен любого подобного дома, и хотя эти женщины и девушки были ближайшими к богам и богиням живыми созданиями из всех, какие я только знала, этот труд сначала пятнал их снаружи, словно болезнь, потом ломал, как иссохшие ветви, и наконец сжигал так же быстро, как хворост в очаге.
Я слышала, что Джиневра умерла от какой-то дурной болезни.
Милая моя Изотта исчезла.
Мне хочется думать, что она сбежала оттуда по собственной воле.
С тех пор как я узнала, что Изотта пропала, мне нравилось представлять ее счастливой и здоровой в каком-нибудь городке или селении, в крепком, увитом виноградом домике, под лимонными и фиговыми деревьями, где разносятся веселые голоса ее проказливых, но славных детишек: а особенно мне нравилось воображать, как она улыбается — глазами и губами (что означает любовь) — возлюбленному или другу, или хотя бы тому, чьи деньги они делят по-справедливости.
Аньолу, сказали мне, нашли в реке со связанными руками и ногами.
Так я поняла: существует темная сторона вещей и явлений, и в доме наслаждений и утех я узнала о многом таком, что никак не назвать утехами.
А потом мое время закончилось — когда нам с Барто исполнилось по восемнадцать, потому что мой друг имел связь с Мелиадузой, юной, новенькой в том доме, неопытной в ремесле, а я была у нее первой, сразу после ее прибытия, и позже Мелиадуза, словно между прочим, простодушно рассказывала своим гостям, что после знакомства со мной у нее сложилось превратное впечатление об этом доме: что ее и в дальнейшем будут доводить до наслаждения, потом давать поспать, а утром за ночные труды преподносить чудесный портрет.
Она со смехом поведала об этом Барто, и не только об этом.
Барто сидел напротив меня на траве: было раннее утро, к рынку, находившемуся позади него, тянулись повозки: он потирал подбородок: выглядел он угрюмым, словно медведь: должно быть, причиной тому были неважная ночь, плохой ужин или скверное вино.
Что? спросила я.
Тихо! сказал он.
Потом наклонился вперед, взял мой башмак в руки, развязал шнурки: разул меня, отставил мои башмаки в сторону: вытащил из сумки нож: осторожно, чтобы не повредить кожу, холодным лезвием проколол ткань моих штанов и отрезал по кругу узкий кусок одной штанины, затем другой.
Он снял с моих ног эти лоскутья, положил
их рядом: сжал в ладонях мои босые ноги, а потом сказал:Это правда? Все эти годы я знал о тебе только неправду?
Неправды за мной нет, ответила я.
Я не знал тебя, произнес он. Ты — это не ты.
Ты меня знал все это время, ответила я. И знал именно меня.
Все было враньем! сказал он.
Никогда, сказала я. Никогда я ничего не прятала от тебя.
Ведь не раз бывало так, что Барто видел меня полуголой, например, когда мы купались — или с другими мальчишками, или с молодыми людьми, и частью того, что я считала своим «я» художника, было то, что я позволяла себе воспринимать себя именно так — хотя и было отличие: за этим стояла всего лишь договоренность, которую я понимала и принимала, и не считала нужным упоминать о ней, так же, как о том, что все мы дышим одним и тем же воздухом: но есть на свете такие вещи, которые, если назвать их вслух, меняют оттенки картины, как меняет их воздействие прямого солнечного света: это явление естественное, неизбежное, и ничего с этим не поделать: Барто был брошен вызов по поводу отношений со мной, и этот вызов его унизил.
Ты — не тот человек, каким я тебя представлял, сказал он.
Я кивнула.
Но тогда проблема в твоем мышлении или в том, кто изменил твои представления, а не во мне, проговорила я.
Как же нам теперь дружить? огорчился Барто.
А почему бы нам не дружить? ответила я.
Ты же знаешь, я летом женюсь… пробормотал он.
То, что ты женишься, для меня не имеет никакого значения, сказала я — и больше ничего не сказала ему в тот день, потому что Барто поднял на меня глаза, и они были больше похожи на маленькие раны на его лице, и я поняла: он меня любил, а наша дружба была прочной при условии, что он никогда не сможет меня иметь, что никто никогда не сможет меня иметь, и вот кто-то, кем бы он ни был, сообщил ему, кто я есть, помимо того, что я художник, и это уничтожило главное условие, поскольку сами по себе эти слова означали неизбежность того, что кто-то будет меня иметь.
Руки у него были холодные, и мои ступни тоже: он поставил их на траву, поднялся, коснулся груди у ключицы (мой друг всегда питал склонность к драматическим эффектам) и повернулся ко мне спиной.
Я посмотрела на свои босые ноги: посмотрела, как мои башмаки, стоявшие рядом, хранят форму ног: поискала в траве лоскуты, которые отрезал Барто, но не нашла: после этого я снова обулась.
Потом я немного побродила вокруг Болоньи: посмотрела, как строят церкви, — некоторые уже были завершены, в некоторых еще шли работы при свете раннего утра, ведь превыше всего, даже дружбы, я была художником.
Потом я вернулась к отцу, в Феррару, и сказала ему, что отныне нам не следует надеяться на покровительство Гарганелли.
Что ты натворила?! закричал он, потому что первым делом впал в ярость, но затем в нем заговорила гордость, что-то вроде: никто из моих детей не станет торговать собой! В гневе отец впервые показался мне старым, и я разулась и посмотрела на свои ноги, на которых от ходьбы в течение целого дня без чулок вздулись пузыри: напоминали они маленькие полушария из полупрозрачного стекла, возвышающиеся над поверхностью кожи: как изобразить такую мутноватую прозрачность? Какой оттенок, какой вид белил понадобится для этого?
Даже за этой простой мыслью стояло ощущение, что я и сама побледнела и поблекла от утраты друга и больше никогда не смогу видеть другие цвета.
Смешно сейчас вспоминать этот хмурый вечер, потому что самыми верными покровителями и защитниками в моей короткой жизни были именно Гарганелли, а лоскуты от своих штанов я не нашла потому, что Барто свернул их и унес с собой на память — спустя много лет он сам рассказал мне об этом, сидя у моих ног на каменной ступени, пока я занималась отделкой могилы его отца в родовой часовне.