Как далеко до завтрашнего дня
Шрифт:
Одним словом, под разными предлогами, я перестал посещать вечерние посиделки «интеллектуалов».
Компания, в которой вечерами вращался Ф.М.Бурлацкий мне тоже не очень пришлась по душе. Но всё же более приемлимой, чем «компания интеллектуалов». В ней были люди самые неожиданные и получавшаяся смесь была, вероятно, весьма любопытна. Особенно для меня, человека постороннего.
Вечером,обычно, смотрели какое либо кино, а после «кина» шли в столовую пить кефир («интеллектуалы» у мадам Самойлович в это время пили водку – ее приносили гости, а мадам обеспечивала чай. Пили мало, потому закуски после ужина не полагалось). Вот тогда-то за кефиром и начиналась настоящая жизнь в этом самом доме творчества. Кто то окрестил это времяпрепровождение кефирной оргией, что очень соотвествовало происходящему. Начинался разговор с обсуждения очередного кинофильма, а потом уходил далеко в сторону и разгорались
Когда кефир оказывался весь выпитым, то компания в полном составе уходила гулять. Сверкающая луна, воздух напоённый весенним морозцем и обнимающая ночная тишина совсем не гармонировали с темами кефирных баталий. Споры постепенно затухали и успокоенная публика по немногу возвращалась в собственные комнаты без собственных удобств.
Во время «кефирных оргий» возникали разные неожиданности и происходили открытия. Как-то давали «Чапаева» – прекрасный фильм братьев Васильевых, один из фильмов моей молодости. За кефиром все хвалили фильм и вдруг прозвучал вопрос – а какая сцена производит наибольшее впечатление. Почти единогласно – психическая атака. И верно, когда видишь, как капелевцы идут на пулеметы – мороз пробирает по коже! Все разом начали на эту тему что-то говорить. И вдруг фальцетом кто-то произнес:" Как мы их расстреливали! Верно здорово!". На минуту наступило общее неловкое молчание, а затем раздался спокойный голос с характерным волжским оканием:"А чего радуетесь то. Ведь Россию росстреливали. И когда опять токие нородятся". Но эту реплику никто не поддержал. Говорил, оказывается Солоухин. Вот так я с ним и познакомсился.
Мы потом с ним несколько раз разговаривали. В Москве от него кто то приходил ко мне – собирали на ремонт какого то подмосковного храма. Я, конечно, внёс свою лепту в это богоугодное дело, да и сам Солоухин производидл приятное впечатление. Мне нравилась манера Солоухина говорить о России, приятна и близка его жизненная позиция. Я думаю, что он также как и я предчувствовал разрушение России и также как и я размышлял о её пути к концу тысячелетия... Но все же настоящего разговора и настоящей дружбы у нас не получалось – уж очень мы были разными людьми. Да и варились в разных котлах. Настораживала меня и его подчеркнутая почвенность. Я русский, люблю свою землю, но мне претит любое показное, а Солоухин, хоть и со «Владимирских проселков», а умел говорить, когда надо и без окания!
Был там и и «великий поэт земли русской», как его звал Коля Доризо – Островой. Кажется звали его Сергеем. Так же его величал и Солоухин. Стихов его я не читал ни раньше ни потом. Но общий облик его хороршо помню. И вот по какой причине.
Роста этот Островой был небольшого, но шапку носил высокую, как у бояр времен одного из Иванов. Ходил он с палкой и был важен. На сверкаюшем белом снегу писал этой палкой какое то женское имя – то ли Зина, то ли Лиза. Злые языки говорили, что это имя его новой возлюбленной. И на каждом большом сугробе около санатория метровыми буквами было написано имя Зина (или Люба, или Лиза). И вот кто то из друзей этого великого поэта (а может и не поэта вовсе), пролил все написанные им буквы чаем – получилось нечто совсем двусмысленное. Дни были солнечные, снега были белые и чаем написанные Зины (или Лизы) со всех сугробов смотрели на санаторий. А жители санатория (то есть дома творчества) смотрели, не без злорадства, как поэт земли русской всё той же палкой сбивает чаем прописанные буквы. Громадная работа и сделать её надо было быстро, чтобы к приезду Зины (или Лизы) и от чая и от имени ничего не осталось. Ведь эта дама черт знает что могла бы подумать! А снег всё не шёл и не шёл – приходилось палкой разрушать сочетание чая и имени.
Не менее интересными (для меня) были и женские участники «кефирных оргий». Отбывала там свой срок прекрасная актриса Быстрицкая великолепная исполнительница главной роли в Тихом Доне. Красивая, как мне показалось умная, тонкая и образованная женщина. Только в жизни уж очень непохожая на русскую красавицу, которую она сыграла в Тихом Доне. Меня с ней познакомил тот же Бурлацкий – он всех знал и со всеми был на ты. Мы вместе (втроем) гуляли по парку и мадам Быстрицкая меня всё время подробно расспрашивала – и о моей работе, и об армейской службе, о моей семье. Даже о моих научных книжках, о которых здесь в Малеевке мне не хотелось думать и я тогда даже не мог вспомнить, некоторых названий, что она принимала за кокетство.. Отвечая на вопросы Быстрицкой, я изображал из себя этакого стареющего бреттера, которому все нипочём. Врал, как никогда не врал
ни до ни после. Одним словом развлекался как мог.Через несколько дней Быстрицкая, отбыв свой срок, уезжала в Москву. Когда за ней уже приехала машина и она, выйдя из санатория в сопровождении сразу двух кавалеров, вдруг увидела меня. Оставив своих кавалеров подошла ко мне и довольно резко сказала примерно следующее:"Я собираюсь играть в пьесе (или фильме) о научных работниках, я должна была вживаться в образ. А Вы мне морочили голову". Правда потом сменив гнев на милость разрешила на прощанье поцеловать руку.
Я не жалел о содеянном – уж очень хороши были прогулки, да и роль, которую я исполнял, увы, только в Малеевке. И то на словах.
Вторая была некая литературная дама, которая называла себя писательнецей. Как говорил Бурлацкий, вроде-бы и неплохая, но чисто дамская писательница. Познакомил меня с ней тот же Бурлацкий. Дама была тогда «в самом соку». И в то время у нее был бурный роман с каким то грузинским режисёром или оператором. Один раз он приезжал в санаторий – седоватый, непризентабельный мужчина.
В отличие от Быстрицкой, разговаривать с ней было не очень интересно. Но она была навязчивой и бесцеримонной. Ко мне пару раз приезжала Тоня. Я ездил в Дорохово её встречать на своем жигулёнке, мы гуляли и старались никому не попадаться на глаза и побыть по-больше вдвоем. И вот тут то эта самая литературная дама становилась особенно активной. Более того, оба раза она, под каким то предлогом, садилась ко мне в машину, когда я уезжал провожать Тоню, когда присутствие кого либо третьего было особенно неуместно. Одним словом, она меня раздражала и я был не рад, что Федор Михаилович, меня с ней познакомил.
Я сидел за одним столом с Колей Доризо, в трезвом виде очень милым и приятным человеком. Он спрашивал эту литературную даму:" Ну чего ты пристаешь к Моисееву. Ты, что не видишь, что к нему приезжает жена – молодая и симпатичная женщина? Зачем ты ему нужна?" По словам Доризо она ему ответила примерно так:"Ну, я тогда буду говорить, что спала с самим Моисеевым". На это Коля резонно ответил:"А ты и так говори". Да, этот мир был для меня совершенно чужим, мир, «в котором все друг друга знали и все друг с другом спали», как говорил тот же Коля Доризо.
Тогда в Малеевке, я впервые окунулся в советское гуманитарное, или как было принято говорить, общество «творческой интеллигенции». Я был там совершенно чужой и совершенно посторонний. Я глядел на них со стороны, старался особенно не вмешиваться в разговоры, больше слушал и мне становилось грустно. Ведь они-то и представляли русскую культуру!
Как вся эта малеевская публика была непохожа на тех людей, с которыми я обычно проводил время! И диссиденствующие «интеллектуалы» и вполне благополучная советская «творческая интеллигенция». Вторая группа мне была более приемлимой – там хотя бы к России относились без пренебрежения. Впрочем, подчеркнутое окание Солоухина, меня тоже настораживало. Одним словом, и та и другая компании так были мало похожи, на ту интеллигенцию, которую я знал! И по детским воспоминаниям и по встречам с русской эмиграцией первой волны.
А ведь культуру России придется восстанавливать, возрождать, а может быть, и создавать заново. Но не с этой же малеевской публикой. У нас в Советском Союзе были отдельные писатели, отдельные художники и композиторы, но не было гуманитарной среды. Не было (или было крайне мало) настоящих историков, литературоведов, способных с абсолютной искренностью проповедовать собственную точку зрения, пусть даже ересь, но собственную! Без гуманизма, без гуманистичекого сознания нация выжит не сможет. Уже сейчас она корчится в судоргах. Но ждать, что ей снова помогут обрести душу гонимые галичи или благополучные и обласканные партией и правительством литературные дамы – более чем глупо! А настоящая гуманитарная интеллигенция разогнана, изгнана, уничтожена в 20 -е и 30-е годы и добита на фронтах Великой Отечественной войны. А наша новая волна, так называемые шестидесятники, тот же Бурлацкий и его друзья, в большинстве своём не дотягивали до нужной планки, да простят они меня за эти слова. Ну и что греха таить – большинство из них было критиками «двора его величества».
Все эти наблюдения и те размышления, которые они вызывали, заставляли меня особенно ценить тот инженерный и научный кружек, тех моих бывших альпинистов, с которыми я проводил свободной время. Я думал о том, что именно из этого круга людей, вероятнее всего, поднимется новый слой русской интеллигенции. И гуманитарной, в том числе. Поднимется! Но пройдет не одно поколение, пока начнётся новый серебренный век, новый взлёт. И дождется ли этого нация?
Накануне метаморфозы