Как изменить мир к лучшему
Шрифт:
Эйнштейн: В искусстве должны быть высокие стандарты, чтобы полностью выразить идею, заложенную в исходной мелодии, и придумать на нее вариации. В нашей стране вариации часто заданы заранее…
Тагор: Если в своем поведении мы сможем придерживаться закона добродетели, мы будем иметь настоящую свободу для самовыражения. Таков принцип поведения, но характер, воплощающий этот принцип, и личность являются нашими собственными творениями. В нашей музыке существует дуализм свободы и предписанного порядка.
Эйнштейн: Существует ли свобода в песенном тексте? Я хочу сказать, может ли певец свободно вставлять свои собственные слова в исполняемую
Альберт Эйнштейн в Барселоне. 1923 г.
Каждый человек обязан, по меньшей мере, вернуть миру столько, сколько он из него взял
Тагор: Да. У нас в Бенгалии есть такой вид исполнения – киртан, как мы это называем, – когда певцу дается свобода комментировать, вставлять слова, которых нет в исходном текстовом варианте песни. Это вызывает большой энтузиазм, т. к. аудитория постоянно захвачена какими-то прекрасными, спонтанными проявлениями чувств певца.
Эйнштейн: Является ли метрическая форма довольно строгой?
Тагор: Да, пожалуй, так. Вы не можете переступить за рамки заданной композиции; исполнитель во всех своих вариациях должен сохранять ритм и метрику, которые четко закреплены. В европейской музыке у вас есть относительная свобода с метрикой, но не с мелодией.
Эйнштейн: Можно ли исполнять индийскую музыку без слов? Понимает ли кто песню без слов?
Тагор: Да, у нас есть песни с ничего не значащими словами, которые как бы заменяют ноты. В Северной Индии музыка является самостоятельным искусством, а не просто интерпретацией слов и мыслей, как в Бенгалии. Музыка очень сложна и утонченна и сама по себе является завершенным миром мелодии.
Эйнштейн: Она не полифонична?
Тагор: Инструменты используются, но не для гармонии, а для сохранения ритма, для большего объема и глубины. Разве мелодия в вашей музыке страдает от наложения гармонии?
Эйнштейн: Иногда она действительно сильно страдает. Иногда гармония слишком «раздувает» мелодию.
Тагор: Мелодия и гармония – это как линии и цвета на картине. Простой графический рисунок уже может обладать совершенной красотой; использование цвета порой только вносит неясность и бессодержательность. В то же время в комбинации цвета и линий рождаются великие творения, если цвет не подавляет их и не обесценивает.
Эйнштейн: Это прекрасное сравнение; к тому же, линия намного древнее цвета. Видимо, ваши мелодии намного богаче по структуре, чем наши. Вероятно, то же самое может быть сказано и в отношении японской музыки.
Тагор: Сложно проанализировать эффект, оказываемый на наши умы восточной и западной музыкой. Я глубоко впечатлен западной музыкой; я чувствую, что это великая музыка, обширная по структуре и величественная по своей композиции. Наша музыка затрагивает меня глубже, поскольку в ней чувствуется глубокий лирический посыл. Европейская музыка эпична по своему характеру, очень многое вкладывается в ее сочинение; по своей структуре эта готическая музыка.
Эйнштейн: Вот вопрос, на который мы, европейцы, не в состоянии ответить должным образом. Мы хотим знать, отражает ли наша музыка условные или фундаментальные человеческие чувства, насколько естественно чувствовать переход от консонанса к диссонансу, или же это принимаемая нами условность.
Тагор: Фортепиано несколько смущает меня. Гораздо большее удовольствие мне доставляет
скрипка.Эйнштейн: Интересно знать, какое впечатление произвела бы европейская музыка на индийца, который никогда не слушал ее в молодости.
Тагор: Как-то я попросил одного английского музыканта сделать анализ одного классического произведения и объяснить мне, благодаря каким элементам возникает красота выбранного пассажа.
Эйнштейн: Сложность в том, что по-настоящему хорошую музыку, будь-то западную или восточную, нельзя подвергнуть анализу.
Тагор: Да, ведь то, что глубоко затрагивает слушателя, находится за его пределами.
Эйнштейн: Весь наш фундаментальный опыт, в т. ч. наши реакции на искусство, всегда будут пронизаны подобной неопределенностью, как в Европе, так и в Азии. И красный цветок, который я вижу перед собой, может означать для вас совершенно другое, нежели для меня.
Тагор: И все же идет постоянный процесс примирения между ними, индивидуальный вкус приходит в соответствие с универсальным стандартом.
1930 г.
Наука и Бог
(Беседа А. Эйнштейна с ирландским писателем Дж. Мэрфи и американским физиком и математиком Дж. Салливэном)
Мэрфи: В прошлом году на собрании американских ученых в Нью-Йорке один из ораторов высказал мысль о том, что настало время, когда наука должна дать новое определение бога.
Эйнштейн: Абсолютно нелепая мысль!
Мэрфи: Но дальше последовало нечто более нелепое. Из этого инцидента возникла публичная дискуссия, в которой горячее участие приняли печать и представители церкви. Общий смысл выступлений последних сводился к тому, что вовлечение бога в научную дискуссию неуместно, ибо наука не имеет ничего общего с религией.
Эйнштейн: Думаю, что обе точки зрения основаны на весьма поверхностных представлениях о науке, как, впрочем, и о религии.
Мэрфи: Но более серьезная и более существенная сторона возникшей ситуации заключается в следующем: публичная дискуссия показала, что ученый, о котором я говорил, выразил мнение широкой публики. Во всем мире, особенно в Германии и Америке, люди обращаются к науке в поисках духовной поддержки и вдохновения, которых им, по всей видимости, не может дать религия. В какой мере современная наука может удовлетворить эту потребность? Я бы хотел, профессор, услышать Ваше мнение по этому вопросу.
Эйнштейн выступает в Гетеборге, Швеция. 1923 г.
Самое прекрасное и глубокое переживание, выпадающее на долю человека, – это ощущение таинственности. Оно лежит в основе всех наиболее глубоких тенденций в искусстве и науке. Тот, кто не испытал этого ощущения, кажется мне если не мертвецом, то, во всяком случае, слепым
Эйнштейн: Если говорить о том, что вдохновляет современные научные исследования, то я считаю, что в области науки все наиболее тонкие идеи берут свое начало из глубоко религиозного чувства и что без такого чувства эти идеи не были бы столь плодотворными. Я полагаю также, что та разновидность религиозности, которая в наши дни ощущается в научных исследованиях, является единственной созидательной религиозной деятельностью в настоящее время, ибо ныне вряд ли можно считать, что и искусство выражает какие-то религиозные инстинкты.