Как натаскать вашу собаку по философии и разложить по полочкам основные идеи и понятия этой науки
Шрифт:
– Ничего!
– Ха, ты бы поцеловал Хильду за ничего!
И вскоре весь школьный двор начинал кричать не только что я поцеловал бы Хильду просто так, но и что я люблю ее и хочу на ней жениться.
Вообще-то, это не совсем парадокс. Парадокс проявился бы потом, когда вы стали бы обдумывать вопрос. Поцеловал бы я Хильду, скажем, за десять миллионов фунтов? Вероятно, я сказал бы: «Да». Так что на какой-то цифре между одним фунтом и десятью миллионами я бы согласился поцеловать Хильду. А это отправляет нас к началу: всего один фунт решит дело – целовать или не целовать Хильду. Поэтому, по сути, вы всегда поцеловали бы Хильду за один фунт.
Мы еще вернемся к Хильде, точнее к Хрисиппу и его куче песка, но позже.
А сейчас мы уже преодолели промежуточное пространство и бесспорно собирались поцеловать Хильду, то есть пришли в Хэмпстед-Хит. В это время года он особенно красив, когда листья
Только я собрался спустить Монти с поводка, как увидел, кто приближается, и застонал. Это был мопс, а может быть, французский бульдог – я не отличаю друг от друга собак, которые выглядят так, будто врезались в стеклянную дверь, с их выпученными глазами и пастью, как у гуппи. Монти терпеть не может мопсов. Я так и не понял, связано ли это неодобрение с эстетическими, моральными или политическими мотивами, но, завидев мопса, Монти начинает бросаться, натягивая поводок и ошейник изо всех сил, как хаски, который тащит перегруженные санки. В такие моменты я иногда притворялся, что Монти, который почти ничего не весит, тащит меня, совершенно беспомощного, по улицам.
Итак, Монти вошел в образ хищного волка, и мопсу пришлось отступить. При этом обе собаки знали, что им вряд ли удастся затеять настоящую драку, поскольку обе были на поводках. Такого рода противостояние похоже на то, что у людей называется «обмен толчками»: скорее притворство, чем настоящая злоба.
– Плохая собака, – огрызнулся я на Монти, безуспешно дернув поводок. А затем с раболепием обратился к владельцу мопса:
– Мне так жаль!
Хозяином мопса был аккуратно одетый мужчина, который двигался маленькими шагами, точно совпадавшими с походкой его собаки.
– На самом деле он никогда не укусит первым или что-то подобное, это всего лишь напоказ, – продолжил я.
Мужчина ничего не ответил и пошел дальше, задрав нос.
– Хорошо бы ты этого не делал, – прошипел я Монти.
Он невинно посмотрел на меня, как будто я оторвал его от размышлений о красоте бабочки или розы.
– Это собачье дело. Так мы себя ведем.
– Не все собаки.
– Конечно, может, тебе и попалось несколько таких, которые испугались или подлизывались. Но втайне мы все хотим делать это. Все равно, эти мопсы…
Когда этот мопс благополучно оказался вне пределов досягаемости, я спустил Монти с поводка. Он потрусил вниз по тропинке, петлявшей среди деревьев, принюхиваясь и периодически поднимая лапу, чтобы оставить свою метку. А потом он замер, как ребенок, изображающий шаги бабушки. Через секунду или две я увидел почему. Это был огромный черный ротвейлер, которого мы уже пару раз встречали в этом парке. Он был размером с маленькую лошадь. Хотя ротвейлер никогда не демонстрировал каких-нибудь явных признаков агрессии, он порождал страх в трусливой душе Монти. И, если честно, в моей тоже. Монти сделал пару ложных выпадов в сторону ротвейлера, рыча и лая. Ротвейлер молча терпел с минуту или около того, а потом оглушительно гавкнул, и Монти помчался ко мне через подлесок. Подпрыгивая, он стал царапать передними лапами мои колени:
– Возьми меня на ручки, возьми, возьми, возьми!!!
– Но ты же весь грязный!
Однако Монти был в таком отчаянии, что я все равно взял его на руки.
Ротвейлер неспешным шагом удалился, как какое-нибудь безобидное травоядное животное эпохи палеолита. Возможно, если бы он считал Монти большей угрозой, то очнулся бы от спячки и съел бы его. Я опустил Монти на землю, и он стал рычать и лаять вслед уходящему врагу.
– Я бы ему задал. Этот чувак напрашивался на серьезные неприятности.
– Ага, он мог бы подавиться тобой.
Монти фыркнул.
– Нам надо это обсудить.
– Что «это»?
– Собачье поведение. Что делает тебя хорошей или плохой собакой. Вообще-то, речь не столько о собаках, сколько о людях.
– Отлично, еще одна прогулка испорчена.
– Поверь мне.
– Прекрасно, только сначала я немного побегаю. Вот увидишь, сколько всего я могу сделать за две минуты: оставить множество меток, обнюхать все, что необходимо, найти несколько косточек от жареной курицы, которые ты сможешь попытаться вытащить у меня из пасти, и всякое такое, ладно?
Я медленно пошел к более высокому месту парка. Там стояла скамейка, с одной стороны которой открывался вид на стеклянные башни Сити, со зловещей холодностью поблескивающие на утреннем солнце, а с другой стороны расстилался ковер из деревьев,
как будто мы находились в каком-то древнем бесконечном лесу, в котором зелень вечнозеленых растений выглядела как темные озера среди буйства золотых и желтых красок. У этого места было еще одно преимущество: оно находилось в стороне от протоптанной тропинки. Разговоры с собакой о философии могли показаться несколько странными, поэтому я предпочитал это делать там, где нас не могли подслушать.– Хорошо, давай поговорим о правильном и неправильном.
– Ты имеешь в виду, почему иногда ты говоришь мне «хорошая собака», а иногда «плохая собака»? Ну, у меня есть теория. Ты говоришь «хорошая собака», когда тебе нравится, что я делаю, а «плохая собака» – когда не нравится, и в этом все дело.
Я улыбнулся и погладил Монти.
– Хороший пес. Ты на самом деле выразил суть проблемы. У теории, которую ты только что изложил, даже есть название. Она называется «эмотивизм». Эмотивисты утверждают, что при вынесении моральных суждений, говорим ли мы о правильности или неправильности действия, моральном или аморальном, все, что мы в действительности высказываем, и все, что мы вообще можем сказать, – одобряем ли мы это. Чувствуем ли мы себя тепло и уютно. Эти суждения – такого же рода, как в случае, когда, съев хороший пирог, мы говорим: «Вкусно!» Они похожи на то, как собака, услышав, что хозяин сказал «гулять!», начинает вилять хвостом.
Монти рефлекторно завилял хвостом, когда услышал «гулять!».
– Но если теория эмотивизма верна, если моральные суждения в конечном счете сводятся к «мне это нравится» или «мне это не нравится», то это имеет определенные последствия. Неожиданно оказывается, что наши моральные суждения вряд ли имеют какую-то силу или оказывают какое-нибудь влияние на мир.
Монти недоуменно посмотрел на меня.
– Если человек говорит, что он любит шпинат, а вы не любите шпинат, то и вы, и ваш собеседник мало что можете еще сказать или сделать. Невозможно рационально спорить, приводя доводы за или против шпината. Полный перечень питательных веществ, содержащихся в его листьях, не поможет. Я говорю: «Фу-у». Вы говорите: «Ура!» Вы можете, пожав плечами, улыбнуться и уйти или спорить до конца. Но здесь нет места доказательствам, доводам, логике. Поэтому всякая надежда на вынесение настоящего морального суждения, которое могло бы иметь достаточный вес, чтобы повлиять на наши поступки, исчезает.
Монти выразительно фыркнул, и в этом случае фырканье очень напоминало вопрос: «Ну и что?»
– А если мы уберем нашу способность рационально спорить о моральных проблемах, тогда сразу же что-то другое заполнит вакуум.
– Например?
– Каждый, кто в наши дни размышляет о морали, находится в тени Фридриха Ницше (1844–1900). Ницше настойчиво и в весьма своеобразной манере доказывал, что мораль – это всегда вопрос власти, способ утверждения своей воли. Правильным считается то, что власть имущие или те, кто желает ими стать, говорят, чтобы сохранить или усилить свое собственное положение в обществе. Главной мишенью Ницше было христианство. В отличие от других мыслителей, критиковавших христианство за его пышность и лицемерие, Ницше ненавидел христианство за те его особенности, которые мы посчитали бы его лучшими чертами: поддержку милосердия, кротость, призыв подставлять другую щеку, «блаженны миротворцы» [10] и тому подобное. Ницше же рассматривал христианство как религию рабов, как попытку слабых и немощных вырвать власть из рук сильных, то есть тех, кто естественным образом должен бы управлять. Для достижения своих целей рабы используют единственное имеющееся в их распоряжении оружие: нытье, стенания, жалобы. Ницше предлагает историю, или, как он это формулирует, генеалогию, морали. В героическую эпоху Гомера мораль была представлена понятиями «хорошее» и «плохое». «Хорошее» было тем, что знаменовало жизнь аристократического героя: счастье, достигаемое посредством победы в битве, завоеваний в любовных делах, пиров, богатства. «Плохое» было связано с несчастной долей раба: слабость, бедность, беспомощность. Христианство заменило прекрасную и благородную дихотомию «хорошее – плохое» на жалкие различия между добрым и злым, где добро означает благочестие, а зло – те же аристократические достоинства, ныне низвергнутые, за которые их обладатель заслуживает осуждения.
10
Мф. 5: 9.