Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Как несколько дней…
Шрифт:

Но дядя Менахем не скакал и ничего не вытворял — он молчал и замыкался в себе, как замыкаются в себе худые мужчины в конце лета, когда дни начинают укорачиваться.

У него даже появился тот агрессивный юмор, который обычно отличает немых. «Теперь я не должен декламировать эту вашу постылую Агаду!»[21] — сообщил он с помощью большого праздничного плаката, который поднял перед всеми в тот пасхальный вечер.

Одед, и Номи, и три сына Батшевы и Менахема засмеялись. И даже Моше, который, войдя, обнял брата, расплакался и сказал:

— Вот, Менахем, первый пасхальный седер без жены

и без матери, — даже он улыбнулся.

— Менахем считает, что ты должен немедленно жениться опять, — сказала Батшева, и Менахем подтвердил это кивком головы.

Но Моше и слышать об этом не хотел — и, уж конечно, сказал он, не при детях.

Моше и Батшева пропели с детьми все украинские и русские песни, которые они помнили из прошлого, Менахем пробарабанил эти же песни по столу, а Одед нашел афикоман[22] и попросил, чтобы мама вернулась.

Моше затрясся и побледнел, но Менахем похлопал мальчика по затылку и написал: «Это очень хорошая просьба, малыш, но пока ты получишь в подарок перочинный ножик».

19

Временами Моше хотелось страдать и чахнуть, потому что ему казалось, что скорбящей душе не подобает здоровое, цветущее тело. Иногда он готов был даже заболеть, но это ему никак не удавалось. Напротив — похоже было, что со смертью Тони его тело стало еще здоровее. Как будто сила, которая покинула ее шею, добавилась к его шее, как будто из праха скорби пробились вдруг светло-зеленые побеги жизни и на них, что стыднее всего, почки облегчения и даже явные и смущающие веточки — все эти очевидные признаки нового цветения овдовевшего мужчины, в которых он не признается сам себе, хотя все кругом видят их и понимают их значение.

Его речь, прежде медленная и тяжелая, теперь стала беглой и легкой, его размеренная крестьянская походка начала временами пританцовывать, и новые тонкие волосики появились на его гладкой голове — не та пышная юношеская грива, а скорее что-то вроде младенческого пушка, который чуть притемнял блеск его лысины.

Тело его уже выздоровело и окрепло настолько, что он вернулся к обычной работе, как будто ничего не произошло. Он косил, и собирал, и пахал, и пас, а вечерами, после дойки, навешивал, как раньше, четыре бидона с молоком на коромысло, сделанное из двухдюймовой стальной трубы, взваливал его на широкие плечи и нес на молочную ферму.

Оттуда он шел за детьми. Пустые бидоны с унылым звоном качались на концах коромысла, и мысли Моше так же уныло отзывались в его сердце.

Он входил в дом кладовщика. Альбинос-счетовод приветствовал его, и Моше отвечал ему невнятным бурчанием. Он терпеть не мог все, что выходило за рамки обычного порядка вещей, и этот счетовод с его совиным образом жизни и непривычным цветом волос, глаз и кожи, вызывал у него смутную тревогу.

Но альбинос и не пытался понравиться — ни ему, ни кому-либо другому в деревне. Он занимался своими птицами, выполнял свои счетоводческие обязанности и никого не беспокоил. Раз в неделю кассир привозил в старый дом Якоби и Якубы полную тачку квитанций и счетов и стучал в дверь. Счетовод открывал щель в ставнях, сверкая в ней розовыми глазами и черным костюмом, и шептал:

— Заходи, только, пожалуйста, без шума, чтобы не испугать моих бедных птичек.

Когда кассир уходил, альбинос набрасывался

на бумаги, подбивал счета, точил карандаши и сводил балансы внешнего, залитого светом мира.

Пение птиц и закрытые ставни защищали его от солнечного гнева, и только в сумерки, когда его заклятый враг, обессилевший от усталости и похожий на желток, опускался к горизонту, чтобы на мгновенье передохнуть там, прежде чем распрощаться с миром, он выходил из своего убежища размять кости и вдохнуть чистого воздуха.

Вначале открывалась дверь. Рука в длинном рукаве, пугливая и дрожащая, словно нос слепыша, обнюхивала свет и воздух и медленно поворачивалась туда-сюда, оценивая ярость умирающего солнца и слабеющий жар земли. Удовлетворенная осмотром, она извлекала следом за собой всего альбиноса — он выходил нерешительно, устремив затемненные очки к небу, и, едва возникнув на пороге, опять исчезал внутри, но сразу же появлялся снова, неся в руках клетки с канарейками, как будто выводил на прогулку собак.

Подвесив клетки на буксировочном тросе пикапа, натянутом от угла дома к стволу ближайшего кипариса, он располагался в шезлонге и ставил рядом с собой поднос с очищенными и разрезанными вдоль зелеными огурцами, белым сыром, селедкой, бутылкой пива и потрепанной книгой, которая выдавливала кровавые слезы из его глаз и слабые вздохи наслаждения из его горла.

Тем временем на детях Моше уже начало сказываться их сиротство. Одед мочился по ночам в кровать, а Номи сильно похудела.

— Номинька не ест, — сообщала жена кладовщика.

— Ее еда невкусная, — сказала Номи, когда они с отцом шли домой.

— Скажи мне, что ты любишь, — сказал Моше после долгого молчания, — и я передам ей.

— Мы хотим мамину еду, — сказал Одед.

— Все мы хотим мамину еду, — сказал Моше.

Жаркое стояло лето и благоуханное, как всегда. Деревенский сумрак окружал их молчанием совиных крыльев. Крохотные порошинки летели с гумна, раздражая кожу на шее Моше, как и в минувшее лето, когда его Тонечка была еще жива и выходила с ним на молотьбу.

Три раза еще заполнится и опустеет луна, а потом, это он знал наперед, его сильное тело тоже опустеет, размягчится и наполнится осенью. Аисты соскользнут с крыши и будут парить в небе, росистый ветер придет с гор, стрелки морского лука почуют осень и подымутся, распрямляясь, на краю поля.

Он любил эти годичные кольца памяти, которые аисты вычерчивали в небе, эту ежегодную верность морского лука своей земле и тоскливо колышущуюся волну его тонких стеблей. Он не был красноречив, и эти двое, морской лук и аист, говорили за него — один своими крыльями, другой своими луковицами — о смене времен и о вечности места, которых не могут описать никакие слова.

Последние осы собирались на забытых виноградинах, сгущались все новые тучи, малиновка, отважная кроха, вернулась с севера, снова завладела гранатовым деревом и уже обозначала границы своих владений и терпения яростным боевым щебетом, гремевшим в лиственной чаще.

Холодные сырые ветры раскачивали стволы кипарисов, маленькие упругие шишки падали на крышу и высоко подпрыгивали, ударяясь. Вади снова бурлило, и каждый день, как раненое животное, ищущее исцеления, Моше рыскал по дому и во дворе в поисках шкатулки с косой, той косой, которую ушедшие из его жизни женщины спрятали от него.

Поделиться с друзьями: