Как он будет есть черешню?
Шрифт:
Мама, конечно, роптала на такие знакомства. А папа только посмеивался. Ты бы, говорил, доча, в учительницы шла. Зачем тебе в технику лезть? На что упрямая Таня кивала, мол, почетная профессия учитель, да, но упорно зубрила неподатливую физику и решала задачки. Учительница – слишком просто. Ей ли искать легких путей?
Меж тем за красавицей Таней пытались ухаживать лучшие молодые люди Военграда. Спортсмены и комсомольцы. Даже сын директора «Красного пути», избалованный женским вниманием футболист Костик. Но ни у одного из соискателей, включая популярного Костика, не было шансов. Потому что спасать и «подтягивать» их не требовалось.
Когда Оля подросла и вступила в пору бурного созревания, она все выпытывала у сестры, что привлекает ее в асоциальных типах, во всех этих Петуховых, Михеевых и Гришиных, от которых тихонечко подвывали школьные учителя и трепетали младшие классы. Неужели ей
Таня окончила десятилетку с золотой медалью, которая далась ой как нелегко, на девяносто процентов за счет усидчивости и зубрежки, и уехала поступать в институт инженерного транспорта, увезя с собой Бронислава Михеева. Она поступила, а он, разумеется, нет. Но тут, по счастью, не случилось никакой трагедии. Бронислав перекинул документы в строительное училище – и ни разу потом не пожалел. Ему в строительном было хорошо. Он был там на месте. Быть может, поэтому Таня очень быстро утратила к Брониславу интерес и переключилась на однокурсников. Там было за кем присматривать. Все-таки техническая специальность, на трех девушек – семнадцать оболтусов, приехавших со всех концов страны, впервые хлебнувших настоящей общежитской самостоятельности, а вместе с нею открывших для себя табак, алкоголь и, кому повезет, секс, которого официально в СССР не существовало.
Когда Таня поступила и уехала, отец очень гордился и очень горевал. Таня была «папина». Не в том смысле, что он ее больше любил, чем Олю, или больше баловал. Просто она была ему ближе по духу и как-то понятнее. Даже эти ее операции по спасению «утопающих»… Пусть ворчала жена, а он не видел тут ничего дурного. Он был из той редкой категории взрослых, которые до старости помнят себя юными и беспомощными… именно беспомощными, потому что юность – это и есть самое тяжелое человеческое время, когда ничего еще не знаешь и от всего зависишь, а кажется, будто познал все и во всем прав. Когда-то он – мастер, ветеран и всеми уважаемый человек – был таким же хулиганом и троечником, как Танины приятели. А то и похуже. И кто знает, как сложилась бы его жизнь, не начнись война. Как-то сразу стало не до глупостей, как-то сразу все повзрослели в то лето, даже самые отвязные. Но подобного способа быстрого взросления он не пожелал бы и врагу. Потому Танины порывы поддерживал и одобрял. Вот не будь войны, а будь у него, наоборот, в юности такая Таня – тоже ведь неплохо все могло бы сложиться.
Оля была «мамина». Внешне это почти никак не проявлялось, но понимали они друг друга с полуслова, с полувзгляда. И если маме вдруг требовалась помощь, просить никогда не приходилось – Оля была тут как тут, готовая к любой домашней работе. Мелкие бытовые занятия были ей интересны, как все вокруг. Мела и мыла с песней, так же весело и легко, как перед этим мусорила. А пироги? Что могло быть интереснее строительства настоящего домашнего пирога? Таня сестру не одобряла. Она тоже делала по дому все необходимое, но без огонька, а потому что положено. Делала и приговаривала, что это, мол, пережиток, а вот наступит светлое будущее, и уж тогда изобретут, чтобы домашнюю работу машина выполняла, а люди времени не теряли. Мама улыбалась: поживет девочка, помыкается, дом свой обустроит – выветрится из головы дурь. Папа был согласен со старшей дочерью – изобретут, обязательно. Раньше вон на кобыле пахали, а теперь? То-то! А Оля никакого мнения на этот счет не имела – просто делала, и все. Руки есть, ноги есть, времени – вся жизнь впереди. И чего ж не сделать-то? Подумаешь! Что такое вообще работа? Спроси Олю, она бы и не ответила. Слово предполагало какое-то суровое внутреннее усилие и внешнее угнетение, какую-то жертву, как в книжках про эксплуататоров. А полы протереть да тарелки вымыть – ну какая это работа?! Люди трижды в день за стол садятся, что ж теперь, ложку ко рту поднести – тоже будет работа? Или в субботу в баню сходить? Это ведь мочалку мылить, спину тереть!
Таня уехала учиться, а Оля выросла и расцвела. И все «положительные» отвергнутые кавалеры старшей сестры
перешли к ней как бы по наследству. Сперва подходили на улице, интересовались, как там Таня, потом приглашали в кино и в кафе-мороженое. Но и от Оли оказалось мало проку. Она была такой же плод советского воспитания. Считала «амуры» чем-то недостойным. И на любые «вздохи на скамейке», на любые «прогулки при луне» отвечала крепкой искренней дружбой.Скучала ли Оля по старшей сестре? Пожалуй, нет. Скучать, тосковать не было ей свойственно. Но вот ведь странно – в комнатке, которая теперь принадлежала ей одной, навела было хаос – а он не прижился. Прибежит из школы, вытряхнет учебники на стол неряшливой кучей, сама станет переодеваться – и не дает эта куча покоя, хоть плачь. Делать нечего – подходила, складывала аккуратно. Как Таня. Только поправит, а тут платье школьное, на стул беззаботно брошенное, зовет: повесь, мол, что же это я валяюсь? Возвращалась и вешала, куда деваться. И фартук сверху. Аккуратно лямки расправив. А еще Оля покрывало стала разглаживать на кровати так, чтобы без складочек, и для карандашей завела специальную банку. Больше тоска по старшей сестре никак не проявлялась.
Старшей же сестре было вовсе не до Оли. Новые предметы, новые люди, новые общественные обязанности – за этой суетой и на сон-то времени не хватало. Когда тут вспоминать о доме? Сначала Таня исправно писала, два раза в неделю, по средам и воскресеньям, и очень подробно рассказывала обо всем, что делает. Потом решила про себя, что это мещанство – так быть привязанной к маме с папой, и стала писать раз в две недели. А студенческая жизнь набирала обороты. Раз Таня обсчиталась, другой отвлеклась – и письма стали приходить в Военград лишь по праздникам. Телеграмму еще присылала, когда на каникулы ехала.
Папа очень переживал. Не ожидал от любимой дочки! Мама волновалась, не случилось бы с Танечкой чего, и старалась почаще писать сама – ее это успокаивало. Родители были обижены на Таню, а зря. Вовсе она их не забыла, она их любила – очень-очень! Ей было просто некогда. Ведь в сутках жалких двадцать четыре часа. И еще… появился один человек с ее курса. Он нуждался в спасении больше всех вместе взятых.
Мама стала неожиданно быстро стареть. Появились вдруг складочки в уголках губ и сеточка в уголках глаз, истончилась кожа и заострился нос, и выглядела теперь мама как будто невыспавшейся – всегда. Оля обнимала маму за шею и осторожно вела пальчиком сверху вниз, от сизой припухлости под нижним веком до подбородка, – и замирала.
– Совсем бабка становлюсь, да? – спрашивала мама весело.
Оля яростно мотала головой и еще крепче обнимала – так что дышать делалось трудно.
– Пусти! Ну пусти! Задушишь! – сопротивлялась мама.
– Ты у меня самая-самая лучшая! – шептала Оля.
– И ты у меня! – Мама целовала Олю в лоб, в глаза и добавляла тихо: – Это все нормально, нормально… Со всеми женщинами в моем возрасте… Вырастешь – поймешь…
Но Оля не хотела понимать, зачем у мамы становится старое лицо и утомленный вид.
– Вот вырасту – и изобрету лекарство от старости! – обещала она. А мама в ответ только улыбалась печально и смотрела на дочку с сожалением. – Вот и изобрету! Вот и увидишь! – храбрилась Оля. – Не веришь?!
И она, действительно, начала готовиться в медицинский.
«Красный путь» расширялся, и работы у мамы здорово прибавилось, так что она поначалу все списывала на усталость. Ну и «по женским», конечно, вполне мог начаться переход на зимнее время. Рановато, да что ж поделаешь. Она худела, бледнела и буквально засыпала на ходу, но чтобы болело где-то, так это нет – потому, когда поставили диагноз, было поздно что-то предпринимать. Между впервые произнесенным словом «рак» и похоронами оказалось жалких четыре месяца… Оля никогда больше не чувствовала себя такой беспомощной и такой непростительно бесполезной.
Папа в эти четыре месяца стал как деревянный. В том, как он вставал утром, припадая на искалеченную ногу, как собирался на работу и завтракал, не осталось, кажется, ни одного живого движения. Это была чистая механика. На жену старался не смотреть. Не подходил к ней. Не заговаривал. Не из черствости. И не от слабости – это был сильный человек, солдат. Смерти повидал. Он бы, может, и не то еще снес – но только не с матерью своих дочерей. Это было слишком для него. Слишком больно.
Познакомились они в сорок четвертом. В госпитале, в Польше. Никакого героизма или романтики в их отношениях никогда не было. Никто никого не выносил с поля боя, не сидел круглосуточно у постели умирающего, крепко держа за руку и не пуская сделать шаг «туда», и с первого взгляда никто из них не влюбился. А все-таки восемнадцатилетняя Верочка спасла его. Потому что он тогда не хотел жить. Совсем.