Как слеза в океане
Шрифт:
Город был жесток, как все большие города, но с бедняками он обходился неплохо, они не чувствовали себя отверженными. Улицы квартала их обитания принадлежали им, как и скамейки под деревьями на краю тротуара. Деревья эти цвели в одно время с деревьями богачей. Бистро, эти маленькие пивнушки, были открыты для них. И в метро, если есть время и некуда спешить, можно по одному-единственному билету с утра до ночи кататься по всем направлениям взад и вперед.
В городе бывает много иностранцев. Таких, кто приезжает «наслаждаться жизнью», и таких, кто приезжает заработать на кусок хлеба; есть и такие, кто хочет просто провести время, оставшееся до вступления на престол или до получения наследства или же до женитьбы на очень
В Париже всегда полно эмигрантов, добровольных или высланных. Они так же характерны для этого города, как периодически возникающие финансовые скандалы, как экзотические рестораны и внезапно открытые гении. Беспорядок тут кажется прекрасно отрегулированным, даже неожиданным, «сенсационное» приходит в свое время и в свое время же кончается.
Это длилось долго, а потому очень неохотно и неотчетливо люди признавали, что появились кое-какие перемены.
Число политических беженцев непрестанно росло. Меньшинство их, люди более состоятельные, снимали просторные квартиры; адвокаты, бывшие по меньшей мере офицерами Почетного легиона, улаживали для них все формальности с полицией. Другие же хотели работать, права на работу приходилось добиваться, как милости. Обычно этой милости добиться не удавалось. Хуже того: просьбы об осуществлении этого права вызывали подозрения в несостоятельности, что грозило выдворением.
Управляющие в даже самых бедных домах неохотно сдавали квартиры таким людям, без надежных и законных доходов. И потому они, хоть это и было намного дороже, селились в маленьких гостиницах, в самых дешевых номерах, в чердачных комнатках. Если их звали к телефону, то они, пока спустятся, успеют уже вообразить, что это и есть тот самый долгожданный звонок, или же свыкнуться с мыслью, что какой-нибудь равнодушный знакомец хочет занять у них восемь франков и семьдесят пять сантимов ровно на шесть часов и ни минутой больше.
Они живут в постоянном ожидании решающего известия по телефону ли, по телеграфу, с почтальоном ли, в газете ли, которая распродается в полчаса, или в последних известиях по радио, даже случайная встреча в кафе может означать поворот в судьбе.
Для жителей этого города обещания были просто выражением ни к чему не обязывающей любезности, жестом мимолетного, дешевого и немного трусливого утешения; чужаки это быстро начинали понимать и тем не менее продолжали верить обещаниям, хоть это и оборачивалось для них нарастающим с каждым часом отчаянием.
Призрачность их существования едва ли ими осознавалась, а уж другим и вовсе была неведома. Так же как бедняки, рожденные в этом городе, они мокли, если шел дождь, мерзли, если холодало, грелись на весеннем или осеннем солнышке, искали спасительной тени под деревьями в летний зной. Но вот где они всегда задерживались — это на пересадочном пункте, поезд должен вот-вот прийти, по многим признакам — а признаков всегда хватало — очень даже скоро. Не стоило и распаковывать багаж, впрочем, багаж быстро таял. И попутчик тоже мог внезапно исчезнуть. Если он не умер, значит, он где-нибудь неподалеку, он вполне может оказаться в подъезжающем поезде.
Были и политически активные. Эти развивали бурную деятельность, организовывали эмиграцию, распространяли отпечатанные на гектографе газеты, собирали призраков вместе, так что каждый вновь обретал свой ранг и титул. Среди них были будущие министры, народные комиссары, вожди массовых движений. Но массы, армии, страна — все это было там, под неправильным руководством, которое они с яростью обличали устным и печатным словом. Да, они вели тяжелую великую борьбу с врагом, который все набирался мощи, и еще много маленьких войн друг с другом. Довольно часто им казалось, что они неминуемо утонут в море горечи. Но они не тонули. Отчасти и потому, что их спасала смехотворная несчастная любовь: любовь к этому городу, одним из очарований которого было то,
что он закату сообщал отсвет восхода.Ибо закат уже начался.
Крохотный парусник плыл сперва к фонтанам, но потом его вдруг завертело на месте, и дальше он не двигался. Маленький Пауль смотрел на него в отчаянии, он никак не мог дотянуться палкой до парусника, чтобы столкнуть его с места. Дойно утешал мальчика. В этом бассейне все корабли плывут своим курсом, все достигают берега.
— Это лучший бассейн на свете. Повсюду на всей земле есть дети, у которых только одна мечта: поиграть в Jardin du Luxembourg [92] .
92
Люксембургский сад (фр.).
Мальчик едва слушал его. Только когда парусник вновь поплыл, он успокоился и побежал вокруг бассейна, неловко балансируя с помощью палки. А они поднялись на высокую террасу и сели там на железные стулья.
— А вы ничуть не постарели, вы стали, пожалуй, еще красивее, чем раньше, — сказала Мара.
Релли ответила не сразу, она пребывала в задумчивости. На нее нахлынули воспоминания о том раннем вечере, когда они с Марой сидели рядом, дрожа за жизнь своих мужей, обе охваченные одним и тем же страхом, разделить который они все-таки не могли, — они были чужими друг другу. Напрасно Релли пыталась припомнить, каким было лицо Мары четыре года назад. Какая-то отрешенность виделась ей в старческом облике этой молодой женщины, сидевшей с ней рядом на майском солнце. Наконец Релли сказала:
— Нет, по-моему, за эти годы я стала старухой. Лицо, которое я вижу в зеркале, чужое, хотя бы уже потому, что странным образом оно изменилось меньше, чем я сама.
Дойно с удивлением взглянул на нее: это верно, Релли все еще похожа на девушку, едва достигшую полного расцвета. Все в ней радовало глаз: гладкие, зачесанные назад светло-каштановые волосы, красиво очерченный белый лоб, светлые глаза, всегда словно устремленные вдаль, кожа на лице белая, упругая, и подбородок по-прежнему красиво круглится. Изменились лишь ее руки, по ним видно было, что они чистят овощи, стирают белье, моют полы.
— Итак, вы окончательно отказались от переезда в Америку? — спросил он.
— Нет, Эди говорит, что за этот год выяснится, — если Гитлеру сдадутся без боя, тогда мы уедем, а если предстоит борьба, то в этом случае мы, естественно, останемся.
— А что, собственно, происходит с Эди?
— Не знаю. Он, конечно, мечтает вернуться к биологии, но еще сильнее им владеет ощущение, что нынешняя ситуация не может продлиться долго. Он словно отравлен ненавистью и выбит из колеи, оттого что вполне сознает — ненависть его бессильна. Он часто встречается со своими единомышленниками, Йозмар тоже там бывает, они спорят до хрипоты. Кажется, они хотят выработать новую общественную теорию и, кроме того, основать на кооперативных началах фабрику игрушек. Эди занял деньги у своего лондонского дядюшки. Нам бы они очень пригодились, но их нельзя трогать. Эди говорит: всё для кооператива.
— Почему именно фабрика игрушек?
— Тут есть, конечно, практические соображения, но есть и другие, тайные, о которых я Эди не спрашиваю. Я думаю, ему приятно сознавать, что он может иметь от меня тайну.
— А вы не догадываетесь, какого рода эта тайна? — задумчиво спросила Мара. — Это не связано с его политическими планами?
— Вероятно, но я и в самом деле этого не знаю. Если у Паули дурной аппетит, я просто заболеваю от волнения и сомнений. Но если мой муж так волнуется, что не спит по ночам, то и дело вскакивает с кровати и как затравленный бегает взад-вперед, то я об этом и не думаю. Жить в бедности — это занятие заполняет собой все, такое познаешь только в эмиграции.