Как я был актером
Шрифт:
— Могу я видеть господина Валерьянова? — спросил я ласково.
— Это я, — ответил рябой, — что вам угодно?
— Видите ли, я хотел… — у меня что-то запершило в горле, — я хотел предложить вам мои услуги в качестве… в качестве, там, второго комика, или… вот… третьего простака… Также и характерные…
Первый любовник встал и удалился, насвистывая и помахивая тросточкой.
— А вы где раньше служили? — спросил господин Валерьянов.
Я только один раз был на сцене, когда играл Макарку в любительском спектакле, но я судорожно напрягал воображение и ответил:
— Собственно, ни в одной солидной антрепризе, как, например,
— Слушайте, а вы не пьете? — вдруг огорошил меня господин Валерьянов.
— Нет, — ответил я без запинки. — Иногда перед обедом или в компании, но совсем умеренно.
Господин Валерьянов поглядел, щуря свои черные глаза, на песок, подумал и сказал:
— Ну хорошо… я беру вас. Пока что двадцать пять рублей в месяц, а там посмотрим. Да, может быть, вы и сегодня будете нужны. Идите на сцену и спросите помощника режиссера Духовского. Он вас представит режиссеру.
Я пошел на сцену и дорогой думал: почему он не спросил моей театральной фамилии? Вероятно, забыл? А может быть, просто догадался, что у меня никакой фамилии нет? Но на всякий случай я тут же по пути изобрел себе фамилию — не особенно громкую, простую и красивую — Осинин.
V
За кулисами я разыскал Духовского — вертлявого мальчугана с испитым воровским лицом. Он, в свою очередь, представил меня режиссеру Самойленке. Режиссер играл сегодня в пьесе какую-то героическую роль и потому был в театральных золотых латах, в ботфортах и в гриме молодого любовника. Однако сквозь эту оболочку я успел разобрать, что Самойленко толст, что лицо у него совершенно кругло, и на этом лице два маленьких острых глаза и рот, сложенный в вечную баранью улыбку. Меня он принял надменно и руки мне не подал. Я уже хотел отойти от него, как он сказал:
— Постойте-ка… как вас?.. Я не расслышал фамилии…
— Васильев! — услужливо подскочил Духовской.
Я смутился, хотел поправить ошибку, но было уже поздно.
— Вы вот что, Васильев… Вы сегодня не уходите… Духовской, скажите портному, чтобы Васильеву дали куту.
Таким-то образом из Осинина я и сделался Васильевым и остался им до самого конца моей сценической деятельности, в ряду с Петровым, Ивановым, Николаевым, Григорьевым, Сидоровым и др. Неопытный актер — я лишь спустя неделю догадался, что среди этих громких имен лишь одно мое прикрывало реальное лицо. Проклятое созвучие погубило меня!
Пришел портной — тощий, хромой человек, надел на меня черный коленкоровый длинный саван с рукавами и заметал его сверху донизу. Потом пришел парикмахер. Я в нем узнал того самого подмастерья от Теодора, который только что меня брил, и мы дружелюбно улыбнулись друг другу. Парикмахер надел на мою голову черный парик с пейсами. Духовской вбежал в уборную и крикнул: «Васильев, гримируйтесь же!» Я сунул палец в какую-то краску, но сосед слева, суровый мужчина с глубокомысленным лбом, оборвал меня:
— Разве не видите, что лезете в чужой ящик? Вот общие краски.
Я увидел большой ящик с ячейками, наполненными смешавшимися грязными красками. Я был как в чаду. Хорошо было Духовскому кричать: «Гримируйтесь!» А как это делается? Но я мужественно провел вдоль носа белую черту и сразу стал похож на клоуна. Потом навел себе
жестокие брови. Сделал под глазами синяки. Потом подумал: что бы мне еще сделать? Прищурился и устроил между бровей две вертикальные морщины. Теперь я походил на предводителя команчей [1] .1
Команчи — племя североамериканских индейцев.
— Васильев, приготовьтесь! — крикнули сверху.
Я поднялся из уборной и подошел к полотняным сквозящим дверям задней стенки. Меня ждал Духовской.
— Сейчас вам выходить. Фу, черт, на кого вы похожи! Как только скажут: «Нет, он вернется» — идите! Войдите и скажите… — Он назвал какое-то имя собственное, которое я теперь забыл: — «Такой-то требует свиданья…» — и назад. Поняли?
— Да.
«…Нет, он вернется!» — слышу я и, оттолкнув Духовского, стремлюсь на сцену. Черт его побери, как зовут этого человека? Секунда, другая молчания… Зрительная зала — точно черная шевелящаяся бездна. Прямо предо мной на сцене ярко освещены лампой незнакомые мне, грубо намазанные лица. Все смотрят на меня напряженно. Духовской шепчет что-то сзади, но я ничего не могу разобрать. Тогда я вдруг выпаливаю голосом торжественного укора:
— Да! Он вернулся!
Мимо проносится, как ураган, в своем золотом панцире Самойленко. Слава Богу! Я скрываюсь за кулисы.
В этом спектакле меня употребляли еще два раза. В той сцене, где Акоста громит еврейскую рутину и потом падает, я должен был подхватить его на руки и волочить за кулисы. В этом деле мне помогал пожарный солдат, наряженный в такой же черный саван, как и я. (Почем знать, может быть, он у публики сошел за Сидорова?) Уриэлем Акостой оказался тот самый актер, что сидел давеча с Валерьяновым на скамейке; он же был и известный харьковский артист Лара-Ларский. Подхватили мы его довольно неловко — он был мускулист и тяжел, — но, к счастью, не уронили. Он только сказал нам шепотом: «Чтоб вас черт, олухи!» Так же благополучно мы его протащили сквозь узкие двери, хотя долго потом вся задняя стена древнего храма раскачивалась и волновалась.
В третий раз я присутствовал без слов при суде над Акостой. Тут случилось маленькое происшествие, о котором не стоило бы и говорить. Просто, когда вошел Бен-Акиба и все перед ним встали, я, по ротозейству, продолжал сидеть. Но кто-то больно щипнул меня выше локтя и зашипел:
— Вы с ума сошли. Это Бен-Акиба! Встаньте!
Я поспешно встал. Но, ей-богу, я не знал, что это Бен-Акиба. Я думал: так себе, старичок. По окончании пьесы Самойленко сказал мне:
— Васильев, завтра в одиннадцать на репетицию.
Я возвратился в гостиницу, но, узнав мой голос, хозяин захлопнул дверь. Ночь я провел на одной из зеленых скамеечек между тополями. Спать мне было тепло, и во сне я видел славу. Но холодный утренник и ощущение голода разбудили меня довольно рано.
VI
Ровно в половине одиннадцатого я пришел в театр. Никого еще не было. Только кое-где по саду бродили заспанные лакеи из летнего ресторана в белых передниках. В зеленой решетчатой беседке, затканной диким виноградом, для кого-то приготовляли завтрак или утренний кофе.