Как живут мертвецы
Шрифт:
Продолжала ли я работать после этой катастрофы? Нет. Я больше не спроектировала ничего для коммерческих продаж. В семидесятых я написала Беролу. Я считала, что они сделали большую ошибку с колпачком своей новой ручки «Роллерболл», который казался мне похожим на нацистскую фуражку прежних времен. Но они не заинтересовались — хотя я получила достаточно вежливый ответ от менеджера конструкторского отдела. Справедливости ради надо сказать, что ручка Берола оказалась весьма популярной. Не более десяти минут назад я видела, как Дердра заполняла свой табель одной из таких ручек. Кажется, никто так и не заметил маленьких фуражек, которыми они закрываются, — или заметил? Может быть, именно поэтому они так популярны?
Вернувшись с войны и выяснив, что я тут трахалась, Каплан сказал мне: «Какого хрена я защищал мою страну?» Я ответила: «Почему бы тебе не спуститься со своих нравственных высот?»
Но подлинную гордость во всей этой истории с Ракетой я чувствовала, потому что она дала мне острое ощущение прогресса, какое вряд ли многим удалось испытать в то время. США после войны целиком были охвачены лихорадкой модернизации. Широкозадые модели автомобилей тридцатых-сороковых годов уступили место узкобедрым рапирам пятидесятых — автомобилям-ракегам, если хотите. Все было ребристым — не только автомобили. Оправа для очков, радиоприемник, ботинки, холодильники. В 1957-м я бы не удивилась, если бы Дейв Каплан спустил трусы, и оказалось, что у него ребристый член. Ребра были будущим, и мы стремились к нему. Я думаю, что шариковая ручка вряд ли могла появиться раньше своего времени — не в мире, который через несколько недель стал свидетелем взрыва атомной бомбы, вместе с ее хорошенькими толстенькими ребрами. Более того, когда я сейчас оглядываюсь назад, мысль, что мир на рубеже веков не имел даже перьевой авторучки, кажется абсурдной, вроде какой-то фантастической реальности, в которой нацисты выигрывают войну. Черт подери, ведь все это время люди окунали перья в чернила, и это при любых их намерениях и целях оставалось неизменным с тех пор, как пять тысяч лет назад египтяне выводили иероглифы, сидя на корточках перед папирусом, сжимая в пальцах свои хреновые тростинки. Прогресс-шмогресс.
Гордость уютное чувство, когда оно обернуто вокруг тебя да еще подбито шерстью. Король Шерсти. Гордость или наркотик — что дает мне это ощущение уюта при моем параличе? Трудно сказать. Это настоящая память — или ложная? «Экранирующая» память, как выражаются фрейдистские ублюдки. Как знать. Позволив этим ловким еврейским парням накинуться на нас, мы превратили занятия любовью в источник неврозов, мало того, мы превратили наши воспоминания в шаткий настил, кое-как прикрывающий глубокую яму, полную невысказанных ужасов. Воспоминания, словно углы нашего разума, всегда готовы зацепить одежку наших душ и порвать ее. Я могу обойтись без них. Обойдусь.
Когда я делаю шаг за поверхность сознания, а затем глубоко погружаюсь в него, радио-4 становится Всемирной службой радиовещания. Я сплю так последние десять лет — с радиоприемником, расплющенным у меня под ухом. Дикторы, благоразумные, среднего возраста, с прекрасной дикцией, принадлежащие к среднему классу, заменяют благоразумных, среднего возраста, с прекрасной дикцией, принадлежащих к среднему классу любовников, каких у меня никогда не было. Они утешающе журчат мне о войне, голоде и мятеже. Затем утешающе журчат о победах на скачках, теннисных турнирах и счете крикетного матча. Они приводят в порядок мировую спортплощадку, осторожно растягивая огромный купол медленного постижения над темнеющим игровым полем.
ГЛАВА 5
Дом в Кривом проулке на самом деле представлял собой полдома со своим беспорядочным полумиром. Наполовину он был завален фамильным скарбом Йосов, который копился поколениями, — тяжелыми буфетами, неподъемными книжными шкафами и массивными уродливыми стульями. А наполовину — теми немногими вещами, которые мне удалось спасти, когда мой первый брак потерпел крушение, погрузить на корабль и переправить на этот унылый остров. В нашем доме не было ничего красивого, или любимого, или хоть мало — мальски современного — кроме маленькой Наташи.
К дому примыкал гараж из красного кирпича, стоявший на собственном фундаменте. Сам дом никогда не был чистым и ухоженным, но даже если я и ухитрялась — вместе с миссис Дженкс, помогавшей мне перемещать хлам с места на место, — навести в нем некое подобие порядка, гараж все равно оставался музеем хаоса. Ох уж этот гараж — все, что в нем исчезало, не появлялось вновь. Он был мемориалом провалу в тартарары. Машина Йоса ютилась на аллее. То, что гараж был выстроен в том же стиле, что и дом — красный кирпич, шиферная крыша, металлические стойки, — не столько возвышало первый, сколько принижало второй. Что касается интерьера, то в центре гаража вздымался обелиск из отопительных труб, а по задней стене тянулся колумбарий из чайных коробок. В дальних углах пылились в темноте старые сумки Йоса с клюшками для гольфа, похожими на гигантские зубоврачебные инструменты, некогда применявшиеся для грозных операций на грязных ртах. Там валялись доживавшие свой
век велосипеды — мамин, папин, детский с колесиками по бокам — в гирляндах паутины, шершавые от ржавчины. То был главный реквизит Гаража Ашеров, но там еще лежали груды разбухших от сырости газет и книг, рваные картонные коробки, из которых вываливались игрушки и заплесневевшая старая одежда — все мыслимые виды мусора, который никто не удосужился разобрать и не потрудился выбросить. И надо всем этим витал — почти священный — запах машинного масла «Три в одном».Там играли девочки, пока были маленькими. Вернее, Шарлотта — в полном соответствии со своим характером — пыталась навести там порядок, что никак не удавалось ее матери. Маленькая мисс Йос трудилась не покладая рук — пока ее сестра била старые оконные стекла или сажала в клетку голубей, покалеченных кошками. Гараж был вне компетенции Йоса. Как я уже говорила, он торжественно шествовал по жизни, словно по огромной кафедральной площади. Он умел водить машину, но когда он нажимал на газ, и «бедфорд» — или «остин», или любой другой чертов автомобиль, с которым мы в данный момент мучились, — качаясь, выезжал на дорогу, на лице Йоса застывала гримаса клерикального отвращения. Из всех моих знакомых он был единственным, кто вел машину так, словно делал нечто непристойное, словно совершал адюльтер, изменяя собственным огромным ступням.
Слушайте, Йосу плевать было на измену. («Слушай» — еще одно любимое словечко Йоса, используемое как глагол, существительное и даже восклицание — о, где ты, старомодное «Аллилуйя!».) Йос был прижимист, когда дело касалось его вещей, его скудного дохода и жалких подарков членам семьи. Давая чаевые (служанкам или собственным дочерям — и то и другое этот неовикторианец почитал своей обязанностью), он часто бывал не в состоянии расстаться с бумажкой в десять шиллингов. И если девочки крепко держались за нее, то рвались не только отношения отца с дочерьми, но и сама банкнота.
Скупой с вещами, но щедрый телом. Он шествовал по уродливой кухне в своем желтом фланелевом белье и ныл: «Слушай, Лили, куда подевался хрен?» — «Подумай лучше, в какой паршивой п… ты видел его в последний раз!» — огрызалась я, — и Йос казался пораженным, даже начинал сердиться: «Слушай, Лили, это слишком!» Господи, он был настоящим придурком. Боже, в его дородном теле вместо души сидел костлявый Шейлок. Больше всего он скупился на чувства, его улыбка походила на табличку: «Не входить!»
Если шестидесятые годы меня чему-то научили, так это тому, что не все фобии иррациональны. И вот я — провалявшаяся первую половину десятилетия в прострации, накрывшись простынями, словно они могли защитить меня и моих детей от радиации, — шагаю по холодной Гроувнор-сквер, чтобы разразиться хриплыми криками перед американским посольством. Протестовать так глупо — мне, которая всегда предпочитала валяться в постели, читая рецепты и хрустя сливочными крекерами. И я знала, что я не маленькая девочка, бегущая по грязной дороге с напалмовым плащом за плечами; знала, что я не вьетконговец в клетчатой рубашке с короткими рукавами, умирающий от пули генерала Лоуна. Странно, но сама близость этих смертей — вдруг оказавшихся у нас перед глазами — сделала их совершенно невыносимыми для моего бедолаги-студента. Пока злодеи охотились на крестьян в Индокитае, я была в безопасности. В достаточной безопасности, чтобы в запущенных северолондонских пределах моего разума вновь расцвел идеализм. В достаточной безопасности, чтобы смотреть с вожделением на Гэса.
Гэс спортивным шагом спустился с самолета в Лондонском аэропорту и прибыл к нам в униформе американского студента тех лет: синие джинсы, хлопковый джемпер с эмблемой университета, кроссовки и спортивное полупальто с капюшоном и деревянными пуговицами. За десять лет этот наряд превратился в униформу контркультуры, но тогда его только начали носить. Все со временем вырождается. Я хорошо помню толпу на Гроувнор-сквер: молодые люди с волосами на прямой пробор, в очках с роговой оправой, молодые девушки в нарядных трикотажных кофточках, а некоторые даже в двойках.Сейчас мои девочки спрашивают меня, какими были шестидесятые. Ответ достаточно прост: такими же, как пятидесятые. Да, точно такими же. Молодежь просто подражала стилю и моде старших, ушедших на полпоколения вперед. Естественно, сами пятидесятые напоминали конец сороковых, а те, в свою очередь, пуповиной были связаны с довоенным временем. Для меня Англия всегда была отсталой страной — без холодильников, без кафе, в которых можно перекусить, не выходя из машины. Когда я, прищурившись, глядела на пухлые лица Олдермастонских демонстрантов, борцов за ядерное разоружение, передо мной вставали изможденные лица участников голодного похода Джарроу.