Как знаю, как помню, как умею
Шрифт:
Я вскочил как ошпаренный.
По-видимому, Татьяну Александровну удовлетворила моя реакция, она вновь настойчиво порекомендовала мне сесть. Я повиновался, но постарался разместиться на самом краешке священного дивана, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве.
За спиной у Татьяны Александровны расстилались стеллажи с книгами, которые я раньше видел только во сне. На боковой полке стояла фотография Булгакова с собственноручной дарственной надписью писателя Ермолинскому. На стене висел какой-то подлинный портрет, в котором узнавалась рука настоящего мастера конца 18 — начала 19 века. Заметив судорожные метания моего взгляда по полкам и стенам, Татьяна Александровна властно прервала их. Она задумчиво повертела
— Это кольцо матери Михаила Афанасьевича Булгакова. С ним он обручался с Еленой Сергеевной. Если повернуть камнем вверх, будет перстень, а если внутрь, нормальное обручальное кольцо.
Я окончательно потерял дар речи.
Но, похоже, Татьяна Александровна решила сменить гнев на милость. То ли в комнате уже отчетливо запахло серой, то ли она посчитала, что с меня достаточно, но тема разговора плавно перешла на Зензеватку. Татьяна Александровна хотела знать о ней решительно всё: начиная от этимологии и орфоэпии, кончая населением и географическими координатами.
Я начал отвечать. Сначала неуверенно, а потом всё более и более воодушевляясь знакомой темой. В конце концов, у меня начали получаться связные предложения. Татьяна Александровна успокоилась.
Вероятно, само звучание этого слова Зензеватка очень много привнесло в создание моего предполагаемого образа. В нем, несомненно, было что-то булгаковско-гофманианское, а потому и во мне должно было быть нечто от крошки Цахеса и, заодно, студента Ансельма. В любом случае, оно отдавало духом мистификации, а в доме Ермолинского и Луговской мистификация всегда была в чести.
Тот вечер пролетел незаметно, я вышел от Татьяны Александровны где-то около часа ночи с подаренной мне книгой Сергея Александровича и, конечно, никуда не поехал, а бродил до утра по Москве и даже часа в четыре у Патриарших прудов восторженно рассказывал какому-то милиционеру, проверявшему у меня документы, о том, что было со мной сегодня, хотя этого быть не может, потому что не может быть никогда.
Если когда-нибудь выяснится, что среди предков Татьяны Александровны были настоящие короли, я нисколько не удивлюсь. Во всем ее облике, манере держаться, походке было нечто королевское. Долгие годы она курила папиросы «Герцеговина Флор» с золотым ободом, притом что болела астмой и врачи категорически запрещали ей курить. Татьяна Александровна объясняла свое пристрастие просто и торжественно: «Я курю для жеста».
Папиросный дым сопровождал ее, как свита сопровождает короля. Она терпеть не могла неравенства, но почему-то легко и естественно получалось, что она сюзерен, а все окружающие вассалы, и это было нисколько не обидно, а, напротив, почетно. Татьяна Александровна будто бы усыновляла всех, приходивших в ее дом, и вспоминался отрывок из ее книги «Я помню» о том, как еще ребенком, она, рыдая, пожаловалась отцу, что какая-то девочка отказалась с ней играть, поскольку она (девочка) — дочь генерала. И отец успокоил ее, сказав, что и она тоже дочь генерала. Принимая человека, Татьяна Александровна необыкновенно возвышала его. Но не дай вам Бог было попасть в немилость!
Она любила одаривать, и дары эти тоже были королевскими. Не заботясь о вещах, о которых она слегка надменно говорила: «Не надо сожалеть о вещи, бывают вещи и похлеще», Татьяна Александровна старалась сохранить кабинет Сергея Александровича таким, каким он был при его жизни. На столе всегда стояла полупустая баночка его голландских сигар, в баре открытые бутылки, книги на полках в том порядке, как их расставил Сергей Александрович. Я тогда писал диссертацию о Марине Цветаевой, и вот однажды Татьяна Александровна сняла с полки редчайшее пражское издание писем Цветаевой к Анне Тесковой и подарила его мне. Потом подумала, сняла с книги суперобложку и вернула ее на полку. «Книга нужней вам, — сказала она, — а мне память».
Для
меня она олицетворяла живую память. Она была подобна большому дереву-жонглеру, потому что могла совершенно произвольно вращать своими годовыми кольцами, оживляя их и впуская в ушедшее время. Неожиданно я узнавал, что за ней, впрочем, безуспешно успел поухаживать Маяковский. Иногда она вспоминала об Ахматовой или Фадееве, Елене Сергеевне Булгаковой или Леониде Малюгине и говорила о них так, будто они сию минуту дожидались ее на кухне. У нее был потрясающий дар рассказчика, благодаря которому время утрачивало свою формообразующую сущность. Татьяна Александровна хранила воспоминания во плоти и крови, и смерть превращалась в понятие крайне отвлеченное.Как-то, когда мы говорили о ее брате, поэте Владимире Луговском, Татьяна Александровна хмыкнула: «Володя говорил, что мы должны быть ему благодарны, потому что он нас обессмертил, а я ему отвечала, что мы еще посмотрим, кто кого!» И я думаю, что она в тот момент ни капли не преувеличивала, поскольку она-то могла сохранять не букву или даже слово, но дух.
Она умела не обладать, но владеть. Наверно, это качество может быть только врожденным. Она не управляла своим домом, а правила им. Она не подчиняла, но ей подчинялись. В ее квартире часто собирались удивительные люди: Эйдельман и Данин, Лиходеев и Наталья Ильина, Петрушевская и Рязанцева, Юрский и Крымова, супруги Чудаковы и многие другие. И все как-то совершенно естественно признавали ее старшинство. Не по возрасту, не по таланту, а по какому-то непостижимому праву, которым Татьяна Александровна была наделена.
Как-то поздно вечером я вышел от Татьяны Александровны вместе с Натальей Крымовой и художником Борисом Жутовским. Когда мы сели в машину, Наталья Анатольевна спросила меня: «Вы хоть понимаете, как вам повезло?!» Думаю, что ни тогда, ни даже сейчас я еще не способен оценить счастья, выпавшего на мою долю и подарившего мне знакомство с таким человеком. Но и тогда и сейчас мне хочется воскликнуть: «Почему только мне? Нам всем невероятно повезло!»
Конечно, Татьяна Александровна воспитывала меня. Она никогда не покровительствовала, не поучала, но ее уроков я никогда не забуду. Это была и школа этикета и хороших манер, но, главное, замечательная школа нравственности. Что-что, а осаживать она умела виртуозно. Стоило хоть на секунду задрать нос, и тут же ты оказывался в глупейшем положении. Промашки Татьяна Александровна прощала, но спуску им не давала.
Особенно она не терпела гордыни. Сама она была напрочь лишена почтения к собственной персоне, хотя далось ей это, вероятно, непросто.
Я никогда не забуду ее рассказа о решающем событии, повлиявшем на ее характер. Дело было в конце сороковых годов, когда Татьяна Александровна и Сергей Александрович еще не были мужем и женой. Он недавно вернулся из «тюряги» и ссылки, и роман был еще в начале.
Татьяна Александровна жила тогда в одном из Арбатских переулков в квартире на первом этаже. Сергей Александрович явился к ней поздно вечером, слегка навеселе. Раздосадованная Татьяна Александровна было выговорила ему, но он был непреклонен и вызвал ее во двор. Далее события развивались в темной арке.
Стояла поздняя весна, было тепло и даже душно. Татьяна Александровна выскочила из дому чуть не в тапочках, чтобы раз и навсегда покончить с этим безобразием, и вдруг увидела в глазах Сергея Александровича необыкновенное вдохновение, которое бывает только у пророков. Он как-то удивительно взмахнул не рукой даже, а дланью, и, указующим перстом пронзив твердь земли, изрек: «Гордыню… Попрать!»
Татьяна Александровна так произносила это «попрать», что было совершенно ясно, что ничего другого ей уже не оставалось. В тот вечер ее судьба решилась окончательно и бесповоротно. Она стала женой Сергей Александровича Ермолинского, она стала тем, кто она есть.