Как звали лошадь Вронского?
Шрифт:
Дома были двухэтажны, обмазаны глиной. Напоминали кирпичики ржаного хлеба. Выбегали на шоссе, один за другим. Павлинов вспомнил – это был Самстрой, район, который рабочие Автозавода соорудили себе сами: кто строил, тот имел право и жить. Шли в лабиринте заборчиков, заборов. Топорщился штакетник. Из-под ног шарахнулась кошка.
Протиснулась сквозь нижние планки городьбы, скрылась в раззубии напротив. Поднялись в бельэтаж ржаного терема: воздух был плотный, неколебимо застойный. Царили золотушные, банно-прачечные миазмы.
Позвонили в крайнюю угловую дверь – на пороге встал долгай в светлом пуловере: открывал углом на груди темную
Авраама Линкольна. Распахнул помстившиеся огромными на темной площадке руки. “Евангелина Сергевна!” – простонал он. Расцеловались.
Она представила Павлинова.
Пьянка у Артура Слепнина (так звали хозяина) была в полном разгаре: гремела музыка, в комнате была высвечена середина. Сиял озеркаленный лампами бар. Каждый подходил, наливал что хотел. Павлинов с Евкой тоже плеснули джина с тоником, примостились на откинутой от стены тахте. Павлинов огляделся: давно не был в такой кибле. Посреди комнаты в полутьме топтались несколько пар. В углах таилась молодежь. Во многих из них Евка признала своих учеников. Артур, едва видный в светлом пуловере, поднялся, в руке – плосковатая, похожая на вазочку рюмка.
– Друзья мои! – сказал он, предварительно вырубив музыку.
–
Предлагаю выпить за число сто тринадцать, столь дорогое сердцу каждого истинного служителя русской словесности. За женщину, которая его олицетворяет!
Захлопали, пошли чокаться с Артуром, с сидевшей рядом женщиной: красота увядания, приглушенная благообразность, ореол пепельных волос. Была в струящемся сером платье, с лиловой лентой на шее.
Павлинов почему-то тоже поднялся, вслед за другими сходил, приложился к святыне. Вернулся к Евке. Спросил, что это за число такое, из-за которого можно устроить гульбу. Евка только махнула рукой, сказала, что он-то должен знать это.
– Не может бы-ыть! – выдохнул Павлинов. Конечно, помнил, что Пушкин в одном из писем (кстати, по-французски!) обронил, что Натальюшка, то есть Наталья Николаевна Гончарова, у него сто тринадцатая.
– С тех пор разные кретины, вроде Артура Слепнина, – ворчала Евка, – считают это своим творческим рубежом. Делают стойку, когда их личный счет достигает подобной борозды.
– Ты хочешь сказать?..
– Да, эта баба – сто тринадцатая в коллекции Артура Слепнина.
“Какая у него в списке ты?” – подумал он. И выдохнул в ярости:
– Как насчет других параметров применительно к Алексан-Сергеичу?
– Не бери в голову, родной! – успокоила Евка, даже не обернулась.
–
Для большинства собравшихся это не более чем повод выпить.
Кого-то она ждала: видел по напряженной, жилистой шее. Вытягивалась, щупала взглядом каждого входившего.
– Ненавижу это скотство! – шептал Павлинов. – Счет, перечень. Хотя даже Алексан-Сергеич был скрупулезен. Но как можно соединить “Я помню чудное мгновенье” с письмом Соболевскому: “Ты пишешь о мадам
Керн, которую с Божьей помощью я на днях…”? Приятелю можно сообщить и не такое, и между этими филигранами три года, но они – об одной женщине!
Евка ничего этого не знала. Пришлось объяснять, что Пушкин сначала посвятил Анне Керн известные стихи, потом переспал с ней и сделал этот факт достоянием друзей.
– Насколько Толстой был сдержанней, совестливей! – добавил Павлинов.
– Хотя в молодости был кобель знатный. Однако Карениной недрогнувшей
рукой придал внешние черты дочери Пушкина.В этот момент в комнату кто-то вошел: понял это по тому, как заерзала Евка. Натянула на колени совсем некороткую юбку, поправила кофту, меднопроволочные волосы. Подошел молодой, особенно по сравнению с ней, парень. Был круглолиц, пухлогуб. Хороши были длинные темные ресницы. Не ресницы – поволока. Евка представила его
Вовчиком. Затенил веками ярко-синие глаза, сел рядом, по другую от
Евки сторону. В это время кто-то попросил даму в сером высказаться по поводу имевшего быть торжества. “Пепельная” подняла бокал, сказала, не вставая:
– Я, правда, не очень в курсе, как и почему олицетворяю цифру сто тринадцать. – Возник и исчах робкий смех. – Не знаю даже, какое место занимает она в истории русской литературы. – Смеялись уже громче. – Но, насколько я секу поэтическую натуру хозяина, – взгляд-подарок долговязому Артуру Слепнину, – тут заключена метафора, некая синекдоха, – разделила по слогам. Навстречу неслось уже откровенное ржание. – А может, это поэтический образ, полет фантазии, которыми славится наш местный Орфей? – Хохот почти мешал говорить. – Может, я воплощаю некий кабалистический знак? Если это так и он вдохновит моего певца на новые творения, я готова быть для него кем он хочет и когда он захочет.
Гости лезли целоваться с Артуром, пепельной женщиной. “Она, конечно, ни сном, ни духом”, – качал головой сообразительный Павлинов. Евка хохотала вместе со всеми. Сказала, что оба они артисты местного
Народного театра при Киноконцертном. В девяносто шестом агитировали за Ельцина. Им разрешили приватизировать местные подмостки. Артур, кроме того, кажется, пишет стихи, так что люди они не бедные.
Павлинов пробормотал что-то насчет имевшего быть свинства, отодвинулся от Евки. Вгляделся в пепельную: не первой молодости, благообразное лицо. Крупные губы, прищуренные глаза. Наверное, близорука, а очки носить не хочет. Поправил свои окуляры.
– Кого привела-а? – ворчал Вовчик. – Мало нам здесь зеркальных отражений? Из него же песок сыплется!
Евка не соглашалась. Говорила, что Костя Павлинов – особый для нее человек, любому из присутствующих даст двадцать очков вперед.
– Еще когда-а подарил свой портрет в образе рыцаря! Был в шлеме, кольчуге, почему-то, правда, рыжебород. Мы с мамой так и не поняли.
Долго смеялись.
– Когда это было! – бубнил Вовчик. – Поди, еще до войны? А ты все помнишь.
Подумала, что хахали, как и мужья, – собственники и приживалы.
Сказала, что никогда не обещала быть только с ним, особенно сегодня.
Вспомнила, как лет десять назад робко пришел к ней, сказал, что принят в Горьковский университет, будет, как и она, историком. Жила тогда на Самстрое. Муж был рабочим Автозавода, тоже ее учеником. Но жизнь не заладилась: пил, иногда бил ее. Не знала, что делать. Увела тогда Вовчика на берег Оки. Целовала, но больше ничего не позволила.
Переспали они позже (муж был в ночной смене), но утром… раздался звонок. “Это он!” – шепнула Евка, соскользнула с тахты, уползла в угол. Вовчик помедлил на пороге, стал на четвереньки, пополз к входной двери. Стараясь не звякнуть, вынул ключ, приник к замочной скважине – с той стороны на него смотрел такой же напряженный, остановившийся взгляд. Отполз, с омерзением ощущая холодный пол, свое укороченное тело. В комнате, закрыв дверь, сказал, что он там.