Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

4

Первое, что услышал очнувшийся Кузьма, был разбродный шелест листвы. Кругом стояла тишина. Грудь разламывало от удара, и дышать было больно. "Вот она приспела, беда, не обманулась Татьяна, провожаючи в дорогу". Не то тяжкий вздох, не то всхлип послышался рядом, и Кузьма повернул голову. Хрипел жестоко иссеченный и теряющий последние силы Микулин. Они лежали вдвоем под молодыми березками, куда их, видно, оттащили с дороги. Лицо стрелецкого головы было бело и отрешенно, намокший кафтан на груди сочился черной кровью. Жалость резанула сердце Кузьмы. Он через силу подвинулся ближе к Микулину, приподнялся на локте и склонился над ним. - Слышь, Андрей Андреич, - шевельнул он спекшимися вялыми губами, попрощаемся. Микулин открыл затуманившиеся глаза, мучительным гаснущим взором посмотрел на Кузьму. - Не стати...- сглатывая напирающую из горла кровъ, еле слышно вымолвил он, - не стати вровень нам... - Едину же участь делим,- оторопел Кузьма, сраженный предсмертной укоризной Микулина. - Про... даете Русь ворам... за посулы... Попомни, воля вам... пущей неволей обернется... Себя из нутра поедати... станете... погрязнете... погря... Изо рта Микулина ручьем полилась вспененная кровь, он судорожно дернулся и затих. Неясные слова головы обескуражили Кузьму. Но тут же он и уразумел с горечью непримиримую микулинскую мысль об уготованности несогласия меж людьми и предрешенном запрете подобным ему преступать заказанные пределы. Кузьма печально смотрел на перекошенное смертной судорогой, остывающее лицо Микулина. Не услышав от стрелецкого головы ни единого доброго слова, Кузьма все же не испытывал к нему враждебности. Несмотря ни на что, Микулин остался честным и отчаянно храбрым воином, а это присно почиталось на Руси. - Околел пес!
– вдруг совсем рядом раздался насмешливый голос.
– А то бы пан Лисовский живо посчитался с ним за пана хорунжего. Кто-то небрежно пнул желтым сафьяновым сапогом тело Микулина. "Так вот мы к кому в лапы попали"!
– наслышанный о лихих разбойных налетах неистового ляха Лисовского, сокрушился Кузьма и поднял глаза. Насупротив стоял, покручивая плеткой, ладный молодой казачина с безбородым, румяным, по-девичьи чистым лицом. И дивно - в лице этом вовсе не было озлобленности или суровости, оно даже привлекало своей простецкой открытостью. И надругался казак над бездыханным Микулиным легко и улыбчиво, будто тешился невинной забавой. Одетый в обрезанную по колена парчовую поповскую ризу, перехваченную кушаком, он походил на святочного ряженого. - На милость небось уповаешь?
– беззлобно спросил он, обращаясь к Кузьме.Надейся, уж я измыслю тебе помилование - напустишь в порты, ежели сам пан Лисовский допрежь с тебя шкуру не сымет. - Русский ты?
– невольно вырвалось у Кузьмы. - Русак,- с бесшабашным простодушием ответил казак. - Пошто же ляху-то прямишь? - Вольно, дядя, у него службу нести. Девкам числа нет - хватай всякую, вином залейся, деньги не считай, вся добытая рухлядишка твоя. Не мыслишь ли и ты к нам? - Не русский ты, - горько отмежевался от весельчака Кузьма.
– Рожден русским, а сам разбойный чужеземец. Да и хуже чужеземца. Казак захохотал. Пустыми и никчемными были для него обличения поверженного супротивника. Ничего предосудительного не видел он в своем разгульстве и вольности, не он один попирает родную землю. Многие из его удалых товарищей, алчущие добычи и утех для себя, то же деют. Хохоча, он оглянулся, будто призывая кого-то в свидетели вящей глупости и убогости темного мужика. Но хохот его сразу оборвался. - Пан Лисовский к тебе жалует, остолоп! Рысья шапка с цапельным пером на миг качнулась над Кузьмой. Он увидел хмурое, исполосованное шрамами, до мореной бурости обветренное и прокаленное лицо. Встав над Кузьмой, Лисовский задумчиво пощипывал ус, словно запамятовал, для чего сюда подошел, и смотрел не на пленника, а поверх него - на желтую, уже готовую осыпаться листву молодых берез. Позади пана прямиком через редколесье быстро проезжали его конники, а он все медлил. Александр-Иосиф Лисовский-Янович был далеко не из последних шляхтичей и лучшим польским наездником. Строптивый, неукротимый норов его не мог мириться с попранием шляхетских вольностей, которое чинил ублюдочный и усердный католик Зигмунд, как называли в Речи Посполитой нового своего короля чужой шведской крови - Сигизмунда III. Три года назад Зигмунду удалось расколоть шляхту, и подавить восстание - рокош, что подняли против него родовитые фамилии во главе с краковским воеводой Зебжидовским. Но среди тех, кто пошел с повинной на поклон к королю, Лисовского не было. Возненавидев сговорчивых раболепных соратников, как самого короля, пан Александр собрал вокруг себя всех непримиримых сорвиголов и стал замышлять новый мятеж. Его объявили вне закона, за ним шла охота по всем дорогам Короны и Литвы. Тогда он и метнулся со своими удальцами в смятенные московские пределы, где всякий гулял, как хотел. Нипочем Лисовскому стали польский король, московский царь, тушинский вор и даже сам папа римский. Умножив отряд до двух тысяч сабель, он устремился туда, где его ждали легкая добыча и грубая утеха. А если того не было, он искал новое место. Дважды раненный под стенами Троицкого монастыря и раздосадованный неуспехом, Лисовский легко расстался с Сапегой, который упорно продолжал осаду, и начал кружить по городам вокруг Москвы. Его видели повсюду и не могли уловить нигде. Воин он был отменный. И, конечно, пан Александр, хоть и числился в изгоях и злодеях, считал себя рыцарем и даже рыцарем великодушным. Он любил открытые турниры с равными себе. Но в Московии часто приходилось схватываться с мужиками, которые были для него хамами и быдлом, как и для всякого истинного шляхтича. Остановившись над поверженным простолюдином, Лисовский досадовал, что понапрасну снова и снова придется тратить свои силы на всякую чернь, а громкого подвига, о котором мечталось с юности, совершить так и не довелось. И вряд ли доведется в этой проклятой, подлой и грязной Московии, где иные дворяне мало чем отличаются от холопов: есть и такие, что сами землю пашут. Можно ли позволить себе подобную низость? На его родине такое - позор, хоть и одно всюду небо и солнце, и так же золотятся там по осени деревья, и так же пахнет разомлевшей после теплого дождя землей. Но зачем тревожить себя бабьей тоской? Нет у него родины, и уже никогда не будет. Его земля и его воля там, где он пребывает. Резко повернувшись, он сухо приказал подскочившему к нему с готовностью казаку: - Кара шмерци20. Отряд Лисовского уже скрылся в лесу, и только этот казак да еще двое дюжих молодцов, не мешкая, подхватили под мышки Кузьму и поволокли его от дороги на поляну, к тому стогу, в который освобожденные из постромок и неведомо куда угнанные кони всадили тяжелую пушку. - Уж я-то измыслил потеху!
– хвастал разбитной казак, размахивая горящим смоляным факелом.- Зелья-то и свинца вдоволь заложили?
– деловито спросил он своих подручных. - Трахнет на весь божий свет,- невозмутимо

ответил один. Подбежав к пушке, неугомонный весельчак расчистил от сена казенник, подсыпал на него из рога пороху и вновь прикрыл уже сухим, выдернутым из нутра стога сеном. Все он делал резво, ловко, с недоступной разуму Кузьмы охотой. Пленника приставили спиной к накрененному дулу и крепко прикрутили веревкой. - Ну, молись, православный, честь тебе завидная выпала!
– насмешничал ерник. Он даже глумливо расчесал напоследок своим гребнем встрепанную бороду Кузьмы, а потом, забежав за стог, с дикими криками запалил его. С двух сторон мимо обреченного пленника повалил густой тяжелый дым. Призывный звук трубы донесся в это время из-за леса. Подручные казака кинулись прочь, к дороге. - Пан Лисовский ждать не привычен. Поспешай, - обернувшись, крикнул один из них замешкавшемуся насильнику. - Не вдруг огонь до тебя дойдет - сыровато сенцо, успеешь еще покаяться во грехах!
– на прощание озорно подмигнул Кузьме казачина и побежал вслед за своими к оставленным на дороге лошадям. Все гуще и гуще становился валивший дым. Верно, уж весь стог занялся, Кузьма спиной ощущал, как приближается смертный миг. Его безудержно колотило, холодный пот оросил тело, но, вспомнив кривлянье и усмешки истязателя, он собрал всю свою волю и терпение, чтобы встретить позорную смерть достойно, будто молодой тот нечестивец стоит рядом и ехидно подглядывает за ним. Так и моргал хитрым глазом, так и растравливал, чтобы унизить, отнять все людское, принудить завыть оглашенным и диким звериным воем, который рвался из груди. Кузьма до хруста стиснул зубы, не чувствуя, как по щекам его ползут непрошенные слезы. Вдруг, словно привидение, возник перед глазами Гаврюха. Взметнулись и опали перерезанные веревки, а нежданный спаситель, надрываясь, уже тащил обеспамятевшего Кузьму в сторону. Оглушительно грохнула пушка, полыхнуло из ее жерла беспощадным адским огнем и жаром. Быстро расползающееся облако черного дыма накрыло мужиков.

5

Четыре лошаденки натужливо тянули пушку с обгоревшим станком, к которому все же было прилажено злополучное колесо. Лошаденки были неказистые, пашенные, но выносливости им не занимать. Да и мужики усердно помогали им, подталкивая и подпирая станок руками и плечами на всех ухабах и рытвинах. Чуть ли не на каждом привале прибивались к путникам новые люди. Гаврюха поглядывал на всех соколом, важничал, из робкого бобыля сразу превратившись в хлопотливого справника, став первым подручником Кузьмы. Он договаривался о ночлеге в деревеньках, добывал корм для лошадей и ставил караульщиков у пушки во время отдыха. После того как он спас Кузьму, Гаврюха ни на час не забывал выставлять себя героем, его распирало от возбуждения, которое изводило бобыля, словно чесотка, и он много и охотно краснобайствовал о своем подвиге. Коротконогий, нескладный, взъерошенный, как воробьишко, с красным шмыгающим носом на заморенном личике и жалким серым пушком вместо бороды, Гаврюха теперь казался себе то отчаянным ладным удальцом, то о всех делах искушенным и притомленным от важных забот степенным мужем. И уже в который раз доносился его бойкий говорок от привального костра: - Токмо, ребятушки, поганые лисовчики учинили поджог и кинулися от греха подальше к своим конягам, я сзаду, из-под лесу-то, где сидел в засаде,шасть к стогу. Дымища, аки в посаде на большом пожаре, и меня за дымом не видать. Подбег к Миничу, а он уже вяленой, на дуле обвис, не шелохнется, готов к смертушке. А пушка-то вот-вот изрыгнет. Эх, смекаю, была не была, себя вовсе не жаль, а за други своя потщуся. Хвать топором, - он-то завсегда при мне,- по вервию! Ослобонил Минича. А он ликом в стерню кувырк и - никакого акафисту. Тут мне, ребятушки, и узналося, каково сомлевшую плоть по рыхлятине тащить! Не чаял я в себе такой великой силищи. На погляд-то я, может, и слабенек, а не замай - со всяким управлюся! Тащу резво, извалялся весь, да и Минич стал не краше. Ровно два земляных кома к лесу-то подвалилися. А я радешенек - экая сила во мне оказалася, ведать не ведал... - Ловок!
– одобряли Гаврюху мужики и тут же подковыривали: - А где ж ты ране был со своей силой, егда Кузьму полоняли? - В засаде ж, толкую, сидел, лошадь Минича стерег. Куды ж ему без лошади? - Ну заяц!
– смеялись мужики, когда Гаврюха, не теряя достоинства, отходил от них. Кузьма все это время был молчалив как никогда. Седые пряди в одночасье означились в его бороде, лицо оставалось хворобно смурным и скорбным. Он никак не мог избавиться от тяжких дум, сызнова переживая схватку с казаками Лисовского, свою несостоявшуюся казнь и свои злоключения на пару с Гаврюхой... В наступающих сумерках дождь хлестал как из ведра. Они слышали крики стрельцов, искавших Микулина на дороге, но, обессиленные, не могли отозваться. Отдышавшись, Гаврюха нарубил под дождем елового лапника, устроил шалаш, и уже ничего больше не было до самой зари, кроме долгого тяжелого забытья. Напрасно призывно взбрыкивал, стучал копытами и всхрапывал привязанный к березе забытый конек, страшась лесных шорохов. Утром выструганными наспех копалками Кузьма с Гаврюхой отрыли могилу на окрайке поля близ дороги. Тут и углядел их в полдень отъехавший от обоза на розыски старик Ерофей Подеев. Телега у него была порожняя, потому как свой груз он перевалил другим, и уже втроем мужики сноровисто свезли к яме закинутых в кусты мертвецов и даже съездили за телом несчастного гонца, которому не суждено было доставить до неведомой любушки нежного послания. Выше черного люда ставил себя Микулин при жизни, лег рядом с ним по смерти. Похоронив всех, мужики перекрестились у свежего глинистого холма, вспоминая отходную молитву и умиротворяя души тем, что по-людски исполнили христианский долг, повздыхали молча и надели шапки, - Ну, Минич, пора ехать,- сказал Гаврюха, подводя к Кузьме его конька. - А пушка? - Наша ли печаль! - Чья же? Мы за нее ныне в ответе. Ночь еще тут переспим да и за колесо примемся. Такое добро грех оставлять, коль в нем большая нужда у войска. - Так то у войска! Нам и своих мук достанет. - Ступай, я тебя не держу,- чуть ли не шепотом досадливо молвил Кузьма и отвернулся от Гаврюхи. С хрипом и стонами, надрывая жилы, обливаясь едучим потом, до колен увязая в земле и беспрерывно понукая двух запряженных лошадей, они пытались выкатить тяжелую пушку на дорогу. Но сил не хватило. Пришлось искать в окрестностях подмогу. Через день к ним стали прибиваться крестьяне. Они сразу угадывали старшего, подходили к Кузьме, кланялись ему в пояс и вопрошали: - В каки пределы путь держите? - В православны, - отвечал осторожный Кузьма. - Знамо, в православны. С которыми супротивниками воевати-то собираетеся? - Ни с которыми. Не ратники мы. - А тады пушку пошто тянете? Неспроста небось? Для надобности, чай? - Для надобности. - Вот и мы глядим, для бранного дела. А ныне-то народишко все к Скопину гребется, и вы, верно, туды. - Куды люди, туды и мы. - Вишь, по пути нам. Не примете ли к себе? - А пошто вы домишки свои кинули? - Извели нас тушинские злодеи. Поначалу-то с добром, а ныне-то с колом. Не уймешь. Все зорят. И уж до женок наших добралися. Глумятся пакостники. Без конца от них порча и грех. Доколь сносить лихо? Вот и порешили заедино их наказати... Так мало-помалу набиралась мужицкая рать. И пришлось Кузьме поневоле быть и за покровителя, и за судию, и за воеводу.

6

– Не чады малые по кустам хорониться, - говорил Кузьма, объясняя Пожарскому, почему он с мужиками не устрашился вступить в сечу.
– Токмо услыхали, дорогой идучи, как тут каша заварилася, смекнули: впрямь наши с ворогом схлестнули-ся. Отловили воровского утеклеца, выведали про все и мешкать уж не стали... Не упуская из виду горохом рассыпавшуюся по лощинам погоню, князь испытующе поглядывал с седла на храброго вожака мужиков - в потрепанном сукмане и разбитых сапогах, но, несмотря на эту явную убогость, говорящего с ним безо всякого уничижения, словно равный с равным. Вставший возле Кузьмы Фотинка, казалось, совсем забыл про княжью службу и, глядя родичу в рот, радостными кивками сопровождал каждое его слово. - Сам-то ране в сечах бывал?
– спросил Пожарский. - Доводилося. Хаживал с войском при обозе. - При обозе? И потщился на дерзкую вылазку! Рать вести - не с лошадьми управляться. - - Вестимо. Да не боги горшки обжигают. Нужда всему учит. Пожарский любил прямоту. Но, чего греха таить, в крови у него было повелевать простым людом или же снисходительно покровительствовать ему. И то, что в голосе мужика он вовсе не уловил робости перед его воеводским превосходством, коробило. Как и все государевы военачальники, князь был уверен, что мужики никудышные ратники и что им по разумению лишь свои мужицкие дела. Их сермяжные рати могли ломить только множеством, с конницею же и вовсе не тягались, в страхе рассеиваясь при одном ее появлении. А тут жалкая кучка пеших скитальцев чуть ли не безоружно дерзнула наскочить на лютых казаков Салькова. Не будь успеха у Пожарского, не миновать бы мужикам верной погибели. Разумеют ли о том? Еще гремело и вихрилось кругом, еще не смолкли суматошный топот копыт, звон клинков и яростные вскрики, а беспечные мужики уже успокоились, похваляются друг перед дружкой, пересмешничают, обхаживают залетевших аргамаков, дреколье свое на телегу закидывают, один вон онучи перематывает. Унял раздражение Пожарский, и его досады как не бывало: неужто мужицкую простоту принимать за гордыню, а неискушенность - за умаление его чести? Словно очищенный этой мыслью, князь по-иному взглянул на стоявшего перед ним мужика: строгая складка поперек широкого лба, печаль умудренности в глазах, серебряные нити в густой бороде - такой много изведал и духом крепок. Но тут же приметив, как светло и преданно взирает на родича Фотинка, Пожарский не без ревности подумал, что никакие высокие чины и заслуги не могут дать власти сильнее, чем власть чистого сердца. Князь был незлобив, но сутяжная царская служба приучила его никому не доверять сразу. Вроде бы чем-то еще смущенный Дмитрий Михайлович легко спрыгнул с коня и, ведя его в поводу, направился к пушке. - Отколь сия громобойница у вас? Кузьма кратко поведал. Слушая рассказ, Пожарский похмуривался, но к мужицкому вожаку проникся уже нескрываемым уважением. - Пущай и молвлено: злато плавится огнем, а человек напастями, - раздумно изрек он,- все напасти истинного мужа крепят. Хвала тебе... Он затруднился продолжить, не зная имени ратника, но проворный Фотинка вовремя подсказал: - Кузьма Минич. - Хвала тебе, Кузьма, по-ратному долг свой справил. Истомленное осунувшееся лицо Кузьмы просветлело, складка на лбу разгладилась, и сразу стало видно, что он еще вовсе не стар и полон сил. - Бог тебя храни за доброе слово, воевода, - молвил Кузьма.- Да ведь не в одиночку я пушку сберег - все мужики, что со мною были, и на большее горазды, скорее бы токмо воров угомонить. - Аник своих по домам отпусти, вожатай, - снова с усмешкой глянул на мирно копошившуюся мужицкую ватагу Пожарский.- Не годны они для боя, едина обуза и помеха, задаром головы положат. А пушку, почитай, ты до места доставил. Князь вскочил на коня, тронул поводья, но, задержавшись, перегнулся с седла к Кузьме. - Тебя-то я взял бы с собою. Вижу, к ратному делу способен. - Куды уж нам!
– не без горечи отозвался Кузьма, видимо обиженный за своих мужиков. - Эх, дядя,- с досадой вздохнул Фотинка, как только Пожарский отъехал,вместях бы пребывали, легка у князя служба, не забижат. - Тятьку-то не сыскал?
– перевел разговор Кузьма, как бы укоряя племянника. Но на круглом лице детины была такая простодушная участливость, что у Кузьмы пропала охота попрекать его, и уже мягче он сказал: - У всякого наособицу удел, Фотинушка. И мне не след метаться, обоз свой надобно догонять. А ты, знать, скривил. - Дак само так вышло. Обыскался я тятьку, а он ровно в воду канул. Князь мне посулил пособить, с тем и служу у него. - Мамку не повестил? - Чего уж! Гли, жив-здоров я. - Молодо-зелено,- покачал головой Кузьма.- С тобой, молодец, хватишь лиха. Видно, мне за тебя перед сестрой ответ держать. Семь бед - един ответ. - Дак ты уж порадей, дядя. А мне впусте, без тятьки зазорно в обрат пускаться... Фотинка соколом взлетел на своего коня и, по-разбойничьи свистнув, поспешил вслед за князем. Кузьма устало приклонился к пушечному колесу.

Глава шестая

Год 1610. Зима - весна

(Тушино. Дмитров. Иосифо-Волоколамский монастырь)

1

Не солнце озарило мутный рассвет семнадцатого века - его озарил высокий костер, вспыхнувший в ранний час на римской площади Цветов. Дымное и чадное пламя этого яро занявшегося костра объяло и обратило в пепел великого вольнодумца Джордано Бруно, словно бы иезуитски насмехаясь над его дерзкой мыслью о неуничтожимости извечно самотворящего естества. "Не преступи!" - исторгнутый из глубин средневековья загремел, не смолкая, с амвонов грозный наказ отважному разуму и воспаряющей мечте человека. Свято место пусто не бывает: худшее вытесняло лучшее, свет обернулся мраком, а порок примерял брошенные одежды добродетели. И горечью полнилась душа Шекспирова перед разгулом пышно разодетых низменных страстей, по-царски щедрым насилием, галантной наглостью и ставшими тонким искусством ложью и коварством. И с неизбывным укором безумному человечеству выводил Сервантес на дорогу вечных скитаний по мукам чистую и трепетную совесть печального идальго Дон Кихота Ламанчского. Но где тягаться изнедуженному гонимому духу с чавкающей и распухающей плотью! Дух ютился в слове, плоть покоряла все остальное. И, находя лишь в ней величие, мощь и красоту, уже переносил ее с земли на божественные небеса лукавый Рубенс, который, казалось, лучше всех постиг потребу своего века. Немалое тогда среди знати народилось племя - алчное и корыстное, жадное до яств, пития, утех и роскошества,- почитающее за достойную жизнь повседневную праздность и негу и накрепко уразумевшее, что наибольшие блага даются наивысшей властью. И, словно на руках, вознесло это племя над собой, как путеводную звезду, высокородную шляхтянку Марину Мнишек. Нет, она не блистала красотой, и ее малый рост и легкое суховатое тельце не привлекли бы размашистой кисти Рубенса. Не восхищала она и русских бояр, любящих в женках сдобность и пухлоту, для которых всякое худосочие было верной приметой скрытой немочи. Вытянутое мраморное лицо ее, выщипанные брови, узкий заостренный нос и крошечные губы могли даже отвратить разборчивого ценителя красоты. Но Марина, как всякая истинная шляхтянка, умела превращать несовершенство в достоинство. Она гладко зачесывала волосы, целиком открывая высокий чистый лоб, под которым сияли большие глаза, легко меняющие горячечный влажный блеск на бархатистую томную черноту. Легкий трепет ноздрей тонкого носа и полураскрытые, как свежий бутон, яркие губы выдавали в ней чувственность. А врожденная горделивая осанка, мягкая поступь, заученные грациозные жесты, не допускающие в обращении с ней никакой вольности манеры и холеные прельстительные ручки были обвораживающе приманчивы. И учтивым обожателям ее она никогда не казалась маленькой и непригожей, тем более при таком проныре отце, к которому благоволил сам король и который умел добывать злотые чуть ли не из воз-, духа, без счета тут же растрачивая их. Однако с тех пор, как Марина, уже стяжав себе громкую славу русской царицы, с позором была изгнана из Москвы и немало по воле Шуйского претерпела в ярославском заточении, с тех пор, как ей удалось избавиться от плена и оказаться в Тушине, поневоле признавши в патлатом ничтожном проходимце своего якобы чудом спасенного супруга, она совсем, казалось, забыла о своей высокородности. Жажда державной власти была у нее не меньшей, чем жажда безмерного богатства у ее ненасытного отца, с цыганской оборотистостью уступившего любимую дочь новому самозванцу за обещанные триста тысяч рублей. В смятенном нетерпении она грубо бранила спивавшегося смурного тушинского царика, торопя его поход на Москву. Но он никак не мог сговориться то с заносчивыми польскими ротмистрами, требующими платы вперед, то с буйным норовистым казацким кругом, то с переметнувшимися москалями. Не было согласия и не было единства. Тушино одолевали распри. Они усилились после ратных удач Скопина-Шуйского, измотавшего ватаги Зборовского и отразившего сапежинский налет, и вовсе обострились с приездом послов от Сигизмунда, который звал шляхетское рыцарство к себе под осажденный Смоленск. Приникнув к заиндевелому слюдяному оконцу и продышав в нем две талинки, Марина со своим суженым сиротски следили за шумной встречей гонористой шляхты с такими же гонористыми королевскими комиссарами, не удостоившими супругов даже визитом. - Жечпосполита! Жечпосполита!21 - возбужденно ревела патриотическая часть поляков, взявших сторону короля. - Вольнощь! Вольнощь!
– перебивала ее та, что поддерживала упрямого Ружинского. Он вещал, что король зарится на добычу, которая по праву должна принадлежать только тушинским наемникам. Даже хлесткие выстрелы в воздух из ручниц, мушкетов и пистолей не могли прервать и заглушить надсадных криков. Но что бы ни возглашали, что бы ни блажили те и другие, Марине в этом истовом гаме слышалось одно слово: "Злото! Злото!.." Уж ей ли было не знать свою славную шляхту, всегда готовую переметнуться к тому, кто сможет больше отсыпать звонкой монеты. День за днем распалялись страсти, отрывая хоругвь за хоругвью от Тушина. Ян Сапега, объезжая клокочущее становище, призывал ротмистров не перечить королю. Распадалось двадцатитысячное польское воинство. Только Ружинский со своими адептами, черкасы и донцы лихого красавца Заруцкого, угрюмые москали и свирепая татарская конница не покидали станов. И этих сил было с избытком, чтобы сплотиться и добить стянутое в Александрову слободу скопинское войско. Но вдруг перед самым Рождеством царик исчез. Отчаянью Марины не было предела - рушились все ее надежды. И, заливаясь злыми слезами, она проклинала Ружинского, которому ничего не стоило убить царика-ослушника, пустившегося на тайные сговоры против него. Накануне царик впотай свиделся в своем деревянном дворце с незабвенным покровителем и приятелем паном Меховецким. Но Ружинский проведал об этом. Разъяренным вепрем он вышиб двери и вломился в покои. Зажимая одной рукой незаживающий бок, он другой бешено рванул из ножен саблю. Тучный Меховецкий, не успев отклонить бритую голову, замертво рухнул на лавку под сокрушительным ударом. Царик пустился наутек и схоронился у Адама Вишневецкого, однако и там нашел его неистовый гетман. С грохотом и звоном полетели ковши и чарки со стола, брызнуло на стены выхлестнутое вино. И треснула пополам орясина, которой пан Роман без всякой пощады вытянул по спине вельможного пана Адама. Отброшенный в угол, ошалевший царик пьяно икал, прикрывая лицо полой бархатного кафтана и суча ногами. - У, быдло!
– заорал на него Ружинский.- Подлы монструм, подлы хлоп!.. Як бога кохам, поконаю, врог... Кто ты ест? Шкодливы хлопак! Фальшивы цар... И вот царик пропал. В поисках его Марина кинулась было к дворам москалей, но столкнулась у поставленного наспех церковного сруба с самим воровским патриархом Филаретом. Даже в облезлой лисьей шубе, надетой поверх обыденной монашеской рясы, Романов был статен и величав, грозные очи под густыми разлетистыми бровями полыхали ненавистью, лик был бледен и истомлен. - Цыц, еретичка!
– вскричал он на Марину, как на дворовую девку.Никоторою кровию славобесные утробы своея не удовли, еще жаждеши! Сгинул ирод твой бесследно, и тя божья кара найдет. Не взыскуй того, чего нету и чему уже не бысть! Словно от огня, отшатнулась от него изумленная Марина, хорошо помнившая, с каким смирением и чинностью внимал недавно патриарх бессвязным хвастливым речам ее царственного мужа. Яркие клюквенные пятна высыпали на ее меловом бледном лице, заливая лоб и щеки. - Встрепанная, зареванная, с распущенными власами, она бродила по польскому стану, заглядывая в шатры и палатки, избы и землянки, стараясь хоть что-нибудь проведать о царике. Но везде ее встречали с хохотом или похабной бранью. Насильно затаскивая к себе, разгулявшиеся жолнеры опаивали ее вином, тискали, как последнюю шлюху, понуждали к сожительству. Безумство овладело Мариной, и голубая ее кровь сменилась на черную - дикую и пакостную. Не было больше гордой шляхтянки - была задурившая, неразборчивая и неряшливая блудница. В грязном шатре задремавших после долгой попойки гусар и отыскал ее верный царику Иван Плещеев Глазун. В тяжелом шлеме с пышными перьями и гусарском плаще, скрывавшем ее щуплое тело, неузнаваемая Марина квело поматывалась из стороны в сторону, восседая верхом на сосновом чурбаке, что был водружен прямо посреди заваленного объедками и опрокинутыми чарками стола. Она была так пьяна, что вовсе не заметила, как Плещеев задул огонь в сальных плошках, взял ее на руки и сторожко вынес к возку. Проснувшись в дворцовых покоях, опальница долго приходила в себя, через силу вслушиваясь в бархатный голос своего нежданного спасителя. И чем больше доходил до нее смысл его речи, тем скорее оставляло ее дурное похмелье и быстрее прибывали силы. Плещеев стоял у двери, с подобающим приличеством не поднимал глаз от украшенного золотым шитьем подзора приоткрытой постельной занавеси, теребил крючковатыми пальцами бороду и говорил мягким глуховатым баском угодливого служки: - Жив, жив голубь-то наш Димитрий Иоаннович!.. Бежамши он отседы, от греха подале. Напялил мужичью сермягу и ухоронился со скомрахом Кошелевым под рогожками да досками на навозных розвальнях, а добры людишки вывезли его прочь... В Калуге он днесь, отложился от недругов своих, от злыдня Ружинского и сызнова в силе, иную рать набираючи... А то страх, кака тута ему теснота чинилася! Да, эко дело, и зайца растравити можно - лютее волка станет. Воспрял в Калуге-то молодец. Тамошни мужики на кресте поклялися ему служити, а они тверже ему прямят, чем твои ляхи. Будет, будет еще Димитрушко на московском престоле, грянут встречь вам московски звонницы... Побожиться могу, во всю моченьку грянут малиновы-то. По Руси звон пойдет... Нет, не люб и не мил был Марине навязанный ей в мужья оплошистый и невзрачный нынешний самозванец. Не чета прежнему. Однако без него больше не увидеть ей сверкающего богатыми каменьями царицыного венца, не услышать хвалы на Москве, не покрасоваться под щедрым золотым дождем. Уже ничто не могло вернуть ее назад в родовое гнездо - тихую Дуклю, пути туда без позора нет. Как бы позлорадствовала завистливая сестра Урсула, жена брата Адама Вишневецкого - Константина, увидев ее обесчещенной и обездоленной. Как бы возрадовались ее падению чистюли панны из магнатских семейств, что называли Марину лжекрасавицей и ставили намного ниже себя... У, яя курче!22 Да все они мизинца ее не стоят!.. Чинно сидят они у дымных очагов в своих низких родовых замках, где по стенам коптятся старые ковры, лосиные рогатые черепа да веприные клыкастые морды. Сидят день-деньской, неумело бряцают на лютнях, кичатся девственностью, робеют от грубого топота за дверьми гуляк-женихов и мнят себя царевнами. Да что видели они, страшась выбраться за рубежи дремучих поветов? И ведают ли, что она, даже покинутая родным отцом, даже обесчещенная, счастливее их во сто крат? На ее голове была алмазная корона, и перед ней лежало ниц великое государство. Пять лет назад, увидев некрасивого, приземистого, чуть выше ее, но с могучими сильными плечами, подбористого и по-рыцарски обходительного незнакомца, назвавшего себя сыном русского царя Ивана, она и помыслить не могла, что свяжет свою судьбу с ним. Его поспешное сватовство только потешило Марину. И собранная им в Самборе рать мало походила на блистательное царское войско - грязный, пьяный сброд. Но уже первые дары, с которыми приехал в Польшу от удачливо севшего на московский трон ловкача посольский дьяк Афанасий Власьев, потрясли ее безмерным богатством и роскошью. Марина с головы до ног была осыпана золотом. Да и не только она. Ее отец получил тоже немало: чернолисью шубу, золотую булаву, часы в хрустале с золотой цепью, вышитые золотом ковры, унизанную дорогими каменьями чарку, шесть сороков отборных соболей... Что ни день, прибавлялись подношения, которым, казалось, не будет конца, королю, придворной знати, сенаторам, родственникам Марины и ей самой, словно новый русский государь решил засыпать драгоценностями всю Польшу. Веселыми радужными взблесками ослепляла изумленную до необоримой дрожи шляхту самоцветная россыпь адамантов, сапфиров, рубинов. Были среди подношений и удивительной красы перстни, и браслеты, и жемчужные ожерелья, и большие золотые чаши, и гиацинтовые бокалы, и серебряный павлин с золотыми искрами, и вся в каменьях литая Диана на золотом олене, и целые штуки парчи и бархата, и даже золотые рукомойник и таз искуснейшей работы. Только нанизанного на длинные нити жемчуга оказалось более трех пудов. А еще богато украшенное оружие, породистые скакуны под персидскими попонами, живые куницы, ловчие кречеты. А еще двести тысяч злотых Марининому отцу и пятьдесят тысяч ее брату, старосте Саноцкому... Сам король, обычно суровый и мрачный, оказал великую милость сандомирскому воеводе Мнишеку, приняв приглашение на бал в честь новоявленной русской царицы, как уже все вокруг называли Марину, и был там необычайно весел. Но больше всех радовался на балу Ежи Август Мнишек, опрокидывая чарку за чаркой. Разгоряченное лицо его лоснилось от самодовольства, усы спесиво топорщились, брюхо колыхалось от смеха, короткие ножки подрагивали при звуках мазурки, и он походил на объевшуюся и нагло загулявшую на виду у всех крысу. И уже смолкли злоязычники, которые не раз поминали втихомолку, что сандомирский воевода вовсе не мнишек23, а дьявол, что он нечист на руку и после смерти Сигизмунда II Августа ловко выкрал из королевского дворца все драгоценности покойного. Ныне только завистливые восхищенные голоса слышались-по сторонам. А дочь воеводы была на седьмом небе от похвал. Для Марины весь мир заискрился и засиял смарагдами. И сразу низкорослый, рыжий да еще с бородавками на лице чужак стал для нее желанен и прекрасен, затмив всех неотразимо статных польских ротмистров-усачей. А приехавший из Московии главный секретарь царя Ян Бучинский незамедлительно подлил масла в огонь рассказами о храбрости и удальстве своего повелителя. С нескрываемым восторгом он поведал, как, пируя с боярами в селе Тайнинском, бесподобный Дмитрий повелел спустить с цепи огромного дикого медведя, смело подбежал к нему, изловчился сесть верхом и в один миг порешил зверя. - Не страшное чудище оседлал ваш рыцарь, ясновельможная панна,- саму варварскую Русию, - смеясь, заключил красноречивый Бучинский. В самом начале весны, в ясный мартовский день Марина с отцом выехали в Москву. Им сопутствовала двухтысячная свита. И каждый из этого пестрого, гомонливого и норовистого скопища ехал в надежде поживиться на чужом коште, набить прихваченные пустые сумы и укладки дорогим добром. Бойко и суетливо перекликаясь, не скрывая насмешек над встречными черными мужиками, вступали в щедрую Московию брат Мнишека пан староста Красноставский, его зять князь Константин Вишневецкий, его сын староста Саноцкий Ян, вельможный пан Тарло с супругой, пан Георгий Стадницкий, пан Самуил Бал, подстолий коронный пан Станислав Немоевский, паны Вольский, Броневский, Корыто, Любомирский, Ясеновский, Домарацкий, королевский секретарь ксендз Франциск Помаский, паньи Казановская и Гербутова, пять монахов и прочая, прочая, прочая, включая хватов-купцов, многочисленную челядь, стражу и сорок музыкантов. Это было целое войско, которое шло не зорить и грабить, а взять положенную ему по праву верных сопроводителей и сберегателей русской царицы нескудную плату. Заливистым малиновым звоном всех сорока сороков встретила Марину Москва. Шестерка серых в яблоках лошадей с крашенными в алый цвет гривами и хвостами подвезла карету шляхтянки к переправе через Москву-реку, где Марина пересела в более богатую, украшенную царскими гербами повозку, которую медленно потянула уже целая дюжина покрытых барсовыми и рысьими шкурами коней. Сотни нарядно одетых всадников ехали впереди и позади повозки вдоль двух бесконечных рядов стрельцов в красных кафтанах с белой перевязью. Среди вершников особо выделялся молодой распорядитель, одетый в польский гусарский наряд, любимец царя Петр Басманов. Не могла не заметить Марина и молодцеватой иноземной гвардии царя, пышных зеленых и фиолетовых кафтанов бравых драбантов, их сверкающих алебард, древки которых с золотыми и серебряными кистями были обтянуты красным бархатом. Оглушительно застучали литавры и барабаны, когда Марина въехала наконец в Кремль. Гром приветствий долго раздавался даже после того, как она вступила во дворец. Это был триумф, какого за целую жизнь не видывали многие славные государи света. В честь еще не венчанной царицы пиры следовали за пирами. Мнишек на дармовщину упивался до дурноты, из-за стола его на руках выносили в спальню. Новый царь презрел боярскую чинность, со всеми обходился запросто, по-приятельски и, скинув тяжелые русские одежды, являлся на пиры в гусарском парчовом полукафтане, красном бархатном доломане и узких сафьяновых сапожках. Но за свой стол, по заповедному обычаю, не сажал никого, даже тестя, даже обиженных на него за это королевских послов Николая Олесницкого и Александра Гонсевского. Однако это была, пожалуй, единственная его уступка ревнителям доброй старины - растерявшимся среди иноземной разгулявшейся своры чинным боярам. - Мои ами, ты лучший из русских императоров!
– по-свойски хлопнув царя по плечу, с пьяным умилением воздал ему хвалу капитан гвардейской стражи Жак Маржерет.
– Ты смело открыл двери перед Европой!.. Ты мыслишь заложить университас!.. Ты избавишь своих подданных от вечного варварства!.. В ликовании пиршественных загулов, когда вино отвлекало от всего, кроме самого вина, Марина ни на малость не позволила пренебречь ею и немедля выказала свой норов. Она наотрез отказалась от москальских "варварских" яств, которые были не по ее тонкому вкусу. Или голодовка, или только польская кухня: хлодник, граматка из пива, флячки из говяжьих рубцов, бигос, краковская каша с изюмом, бараний цомбер в сметане и привычные соусы, подливы, приправы. Не могла она перенести и того, что москали не знали тарелок и ели прямо из общих блюд. Какая дикость!.. Готовый исполнить любую прихоть своей избранницы, угодливый Дмитрий не стал противиться ее желаниям. И потому Марина своенравно трапезничала в гордом одиночестве за наглухо закрытыми дверьми. Даже на венчание она пожелала явиться напоказ в польских одеждах, но тут уже открыто и уязвленно воспротивились старшие из думных бояр. И как ни упрямилась Марина, не расслышав первого грозового раската над своей головой, ей через силу пришлось покориться. Хмурая, с высокомерно поджатыми губами она сошла с крыльца Грановитой палаты. Но майский день был так солнечен и свеж, так усердствовали польские музыканты, такими буйными криками разнаряженная знать приветствовала ее, что она сменила гнев на милость и попыталась улыбнуться. Голову кружило, как от крепкого хмеля. Не то страх, не то восторг, отчего немели уста и отнимались ноги, сковывал и трепетом охватывал Марину. Дорожка из расстеленного перед нею алого сукна вела ее к высшему величию и блаженству. Чего еще было желать? Уже почти бесчувственно ступала она в своем раскошном вишневом бархатном платье. И столько было на ней жемчуга, драгоценных каменьев и золота, что цвет его едва можно было различить. Искусный убор в виде короны из сверкающих адамантов, жемчуга и золотых нитей, вплетенных в волосы, украшал ее голову. И все вокруг нее вплоть до Успенского собора блистало драгоценностями, переливистой парчой и ярким багрецом. Но праздники не длятся вечно. И не зря любезный, пренебрегающий всем русским повадник и виршеплетец Иван Хворостинин унреждающе вещал: "Московские люди сеют землю рожью, а живут единой ложью". Всего полмесяца довелось быть Марине русской царицей. Страшный людской потоп захлестнул царские покои, сокрушил ее Дмитрия, ее саму занес в глухую ярославскую ссылку, а потом в Тушино.

3

Было все, и вот не стало ничего. Однако Марина не из тех, кто может смириться с неправедным ударом судьбы. Она, только она, и никакая другая законная русская царица. Нехай жалкий обманщик выдает себя за ее сгинувшего мужа, но самой-то Марине нечего лукавить - вся Московия воистину присягала ей. И она не даст на поругание свою честь и вернет себе былые права... Уже совсем придя в себя и воспрянув духом, Марина через завесь неколебимо сказала Плещееву: - Тшеба беч!24 - Погодим чуток. Слышь, что творится!
– ответствовал предусмотрительный Плещеев. Снаружи доносилась пальба. То ли поляки опять повздорили между собой, то ли схватились с москалями, которые ставили им в вину пропажу царика. Возле самого дворца роились крикливые оружные мужики, сбегались и расходились озабоченные дворяне и дети боярские, суматошно сновали приказные подъячие. Мимо с диким ором проносились на косматых бахматах татарские лучники. Визжал и скрипел под копытами, полозьями, сапогами и лаптями забрызганный рыжей конской мочой снег. Целый день не понять было, кто чего хотел и кто с кем затевал новые свары. Марину сжигало нетерпение. Однако Плещеев, сумев сговориться с донскими казаками, дожидался глухой ночи. Чтобы убить время, Марина придвинула к себе низкий шандал с зажженными свечами и принялась за письмо тушинцам. "Я принуждена удалиться, избывая последней беды и поругания. Не пощажены были и добрая моя слава и достоинство, от бога мне данное. В пересудах равняли меня с падшими женками,

глумились надо мною за чарками. Не дай бог, чтобы кто-то вздумал мною торговать и выдать тому, кто на меня и Московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без друзей, без подданных и без заступы, в скорби моей поручивши себя богу, принуждена я ехать поневоле к своему мужу. Ручаюсь богом, что не отступлюсь от прав своих как ради защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи владычицей народов, царицею Московскою, не могу стать снова польскою шляхтянкою, снова быть подданною, так и ради блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу..." - Пора, государыня!
– распахнув дверь, нетерпеливо позвал ее Плещеев. Они вышли во двор, где уже молчаливо поджидал их десяток всадников. Марина было в походном жолнерском одеянии. Два казака расторопно подсадили ее на коня. Ехали тихо, нераздельным тесным скопом и только за внешним крепостным валом пришпорили коней. Острый морозный ветер хлестнул в лицо, сбил дыхание. Они мчались наугад, лишь бы оказаться подальше от оставленных таборов, и не заметили, как свернули на север. К рассвету начался снегопад. Вовсе заплутавшись, беглецы неожиданно выехали к городку Дмитрову и столкнулись с дозором Яна Сапеги.

4

Грозный воитель, наводивший ужас на русские грады и веси, был вовсе не грозен обличьем. Легкий, жилистый, с юношески жиденькими усиками и щуплой испанской бородкой на худом лице, он казался слишком невзрачным, чтобы можно было сразу углядеть в нем достоинства отчаянного храбреца и вместе с тем бывалого и ловкого вожака. Однако ни перед кем разгульная и неуемная, но все же почитающая некоторые рыцарские заповеди служилая шляхта не преклонялась так, как перед Яном Сапегой. Если сбродные отряды пана Лисовского и пана Ружинского позволяли себе любые бесчинства, то сапежинцы отличались большей пристойностью, хотя и они не упускали случая полиходейничать. Беглянка и ее провожатые еще только поднимались по взгорью к терему, где остановился бесподобный Ян Петр Сапега, а он уже заметил их, стоя под тесовым навесом крыльца. Перед ним во дворе гарцевало по кругу на вороных и рыжих скакунах десятка три молодых гусар. С непокрытой белобрысой головой, в накинутой на кожаный колет шубейке востроглазый Сапега учинял досмотр какой-то неполной хоругви. Он подергивал острыми плечами, притопывал сапогами с гремучими шпорами, язвительно покрикивал: - Марек, патч, у коня твоего от копыта отпада подкова!.. Завше спехом ты робишь, хлопак. Завше у чебе25: "Седлай портки, давай коня!.." А ты, Анджей, з якей радощи скачешь на седле?.. Краем глаза Сапега углядел среди подъехавших дозорных Марину. На миг окаменел, стал сурово жестким его продубленный на стуже лик. Но уже в следующее мгновение усмешка согнала суровость с его лица. С любезной улыбкой воитель поспешил навстречу Марине, которая не без труда сползала с седла. - Цо за пшиемне споткание!26 Прошу, прошу до нас, ясно-вельможна пани Мнишек!.. Поддерживая Марину за локоток, он провел ее в жарко натопленные хоромы. Оставшись одна, опальная царица бесчувственно упала на постель и тут же забылась в тяжком сне. Никто не нарушал ее покоя, и она пробудилась уже затемно. Сапега ждал ее за накрытым столом в уютной моленной. Ведали бы изгнанные хозяева о таком кощунстве! Похлебывая теплый сбитень из серебряного кубка, воитель был погружен в свои заботы. Фортуна не благоволила ему. Он устал от бессчетных схваток, вынужден был увертываться от встреч со Скопиным-Шуйским и снять осаду Троицы. Передышка в Дмитрове ненадолго, и как только воротятся отряды, отправленные за припасами и кормами за Волгу, войско сдвинется с места. Но куда идти: к самозванцу в Калугу или к королю под Смоленск? Мноих тушинских поляков воитель уговорил встать под королевское знамя, однако сам мешкал. И не по своей охоте. Через великого литовского канцлера, родича Льва Сапегу он держал тайную связь с Сигизмундом и ведал, что у короля есть корысть иметь своего сильного поборника в самой глуби Московии. Нет, под Смоленск идти не время: тут он изводит и отвлекает нарастающие силы Скопина-Шуйского, не давая ему бросить их на короля. Нечего поспешать и к самозванцу, от пособничества которому он отговаривал в Тушине польское рыцарство. Все тщетные потуги беспутного вора завладеть Москвой давно вызывали одну только досаду в Сапеге, и в калужском сидении самозванца он угадывал полную обреченность. Ныне лишь бестолковые не разумеют, что затея с новым лжецарем не удалась. Остается одно: пуститься в набеги, рассеивая погибельную смуту во вред Москве и на благо Речи Посполитой. Как только Марина, явившаяся к столу, открыла свои намерения, Сапега стал усердно уговаривать ее остаться при войске в Дмитрове или же вернуться под королевскую опеку. Уязвленное честолюбие зорко. В суховатом, с легкой хрипотцой непререкаемом голосе воителя, в его тяжелом, властном взгляде исподлобья, в том, как он, не чинясь, хищно раздирал цепкими пальцами курицу, Марина углядела оскорбительную вольность обхождения с ней. Видно, вовсе не признавал за опальницей высокого титула русской царицы пан Сапега, а потому и ставил ее ниже по знатности. Все Сапеги кичились тем, что их род идет от исконно государева корня Гедиминовичей. Правда, ходили толки, что это не так, но никто не осмеливался перечить заносчивым и скорым на расправу Сапегам. Не проронила укорного слова и Марина, чутко догадавшись, что она у Сапеги скорее пленница, чем почетная гостья. Ее уже не могло обмануть "рыцарское" привечание, дешевое, как цыганское монисто. Да и сам Сапега, хватив горилки, хоть и пытался соблюсти видимость почтения к достославной пани, все же не скрывал грубых своих привычек. Заматеревший в схватках и жестоких воинских утехах, он повел себя с незадачливой царицей так, словно оказался в приятельском кругу. Повадки его были сродни той жолнерской разнузданности, которую Марине довелось видеть во время своего безумного загула в тушинских шатрах. Еще не закончив трапезы, опальница уже отчаянно возненавидела воителя его когутные27 вскидывания головой, резкий смех, грубые руки насильника, худое лицо с реденькой порослью. Сапега распалился и рубил сплеча, хвастливо повествуя о своих воинских доблестях и захваченных богатствах. Отчужденно потупясь и старательно ковыряя вилкой жаркое, Марина сдерживала подступающий гнев. Горячечная краснота полыхала на ее щеках. Сапега наконец это приметил и осадил себя. Белесые глаза его стали колючими, холодными. В наступившей тишине уже не колебался и не вздрагивал, а ровно светил огонь свечей, багрово отражаясь на серебряной посуде и разбросанном на лавках дорогом оружии. Темные лики огромными скорбными очами осуждающе взирали с икон на чужеземцев. Из-за печи с узорной серебряной огородкой нудно засвиристел сверчок, и Марина вздрогнула. Не сказав больше ни слова, воитель встал и, церемонно склонив голову, удалился: что бы ни гневило гордячку, выхода у ней нет и она, по его разумению, никуда не уклонится от уготованной доли. Но пренебрежительность Сапеги слишком больно уколола Марину, будто выставили ее на посмешище перед всей шляхтой. С еще большим упорством решилась она идти наперекор судьбе. Пока не сгинул самозванец, ей было на что опереться, а там сам бог подскажет. Если он кого отметил единожды, тот вечно будет озарен. Солнце не тускнеет от того, что иной раз его заслоняют черные тучи. Покидая моленную, Марина оглянулась на иконы. Лики русских святых были строги в своей неприязненной отрешенности... Сапега напрасно понадеялся на спокойную передышку в Дмитрове. Вскоре подступили к валам городка отряды князя Куракина, посланные из близкой Александровой слободы Ско-пиным-Шуйским. Оседая тяжелыми серыми клочьями, пороховые дымы вязкой стеной встали у окраины. Конные сапежинцы с лету накатывались на эту стену и, встречаемые новыми залпами, рассыпались по полю, скакали обратно. Сломить нападающих малыми силами было невмочь. Но Сапега упрямо дожидался прихода своих кормовщиков из-за Волги и не оставлял городка. Не таким уж надежным покровителем, каким он хвастливо выставлял себя, оказался для Марины сей отважный воитель. И она собралась покинуть его. Сапега не удерживал опальницу. Ему было уже не до нее. Готовая, если понадобится, постоять за себя даже в бою, надев красный бархатный кафтан, сунув пистоль за кушак и нацепив саблю, Марина вновь села на коня. Полсотни казаков вызвались сопровождать ее. И вот сквозь ветреную ночную мглу по рыхлым февральским снегам маленький отряд пустился в опасный путь. В Калугу они прибыли до заутрени. Добравшись в предрассветной сутеми до царикова двора, Марина повелела страже разбудить самозванца. Заспанный и опухший с перепою, он выскочил на крыльцо, увидел Марину и, не веря своим глазам, бросился навстречу к ней. Впервые с радостью и непритворным чувством, словно долгая разлука пробудила внезапную любовь, Марина раскрыла самозванцу объятия.

5

Гетман Ружинский рвал и метал. По неосмотрительности он упустил самозванца и Марину, потерял множество польского и литовского рыцарства, уехавшего под Смоленск, умножил недовольство шляхты и от всего этого был вне себя. В Тушине разгорались свары. Чуть ли не всякий день собиралось коло, но вновь и вновь не могло найти согласия. Сборища завершались дракою и пальбой. Полный разброд в таборах породил панику: из Тушина уже бежали открыто - кто к королю, кто в Калугу, кто с повинной к Шуйскому, кто куда глаза глядят. Воровской боярин Трубецкой вкупе с приятелем Засецким подняли донских казаков и на виду у всех покинули лагерь, двинувшись к самозванцу. Взбешенный Ружинский наслал на них свои хоругви и ватаги пока еще верного ему атамана Заруцкого. В открытом поле тушинцы нещадно рубили друг друга. Почти две тысячи казаков сложили здесь буйные головы. Немыслимые тучи воронья кормились вокруг лагеря. Волки перестали выть по ночам, обожравшись мертвечиной. Но жестокость гетмана не укротила других утеклецов. Многочисленное воинство дробилось и разваливалось на глазах. Русские тушинцы отправили своих послов к Сигизмунду, надумав просить на Москву его сына Владислава. Мысль была не нова: еще при первом Лжедмитрии сами Шуйские скрытно засылали своих людей в Краков, дабы обличить перед королем растригу, присвоившего имя убиенного царевича, и попросить помощи, суля за нее престол Владиславу. Но Шуйские искали только повода всенародно низложить самозванца, и приглашение Владислава было пустой приманкой. Тушинские же послы затеяли прямую измену. После трусливого бегства царика его дума и его двор стали никчемными: ни власти, ни силы, ни чести. Повиновение Шуйскому влекло за собой потерю высоких чинов и щедрых наделов, выслуженных у тушинского вора. Никто не хотел поступаться этим. Оставалось одно: испрашивать милости у польского короля. И поехали к нему не отвести беду от русской земли, а выгодно поторговаться. Большим было посольство. Тронулись в путь строптивый Михаил Салтыков с сыном Иваном, взбалмошные князья Василий Рубец-Мосальский и Юрий Хворостинин, а с ними отчаянные Лев Плещеев и Никита Вельяминов, угодливые дьяки Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Витовтов, Апраксин и Юрьев, были тут и неуемный смутьян и распутник, один из любимцев еще первого самозванца Михаила Молчанов и готовый на всякую пакость, бывший московский кожевник Федька Андронов. Уехали все те, кто был в самом большом почете у вора. Уехали да и не воротились. И это стало знаком для оставшихся в Тушине русских. Словно плотину прорвало - хлынули по сторонам даже черные мужики. Чтобы уберечь остатки войска, Ружинский был принужден вывести его в поле. Тем паче уже близкой становилась угроза внезапного налета отрядов Скопина-Шуйского. В самом начале марта польские хоругви, казаки Заруцкого, татарские сотни и обоз далеко растянулись по дороге к Иосифо-Волоколамскому монастырю. На прощание Ружинский велел поджечь стан. Черные клубы поднялись за спинами уходивших. Пламя бойко скакало от сруба к срубу, и вот уже весь окоем позади войска забагровел и задымился. С покинутым всеми Тушином было покончено. - Напшуд! Напшуд!28 - кричал, подгоняя оборачивающихся, желчный гетман. Рана горела в его боку и распаляла злость. В междурядье передовых хоругвей переваливался с ухаба на ухаб тяжелый неуклюжий каптан, в котором, мрачно насупясь, сидел Филарет. Тусклое, с ладонь окошечко почти не пропускало света, и Филарета так и подмывало вышибить его. Глухая ярость душила бывшего боярина. Как с последним холопом обошелся с тушинским патриархом Ружинский, сделав своим пленником и беспрекословно повелев ехать с войском. Где был упрям, а тут не посмел отпираться Федор Никитич. С Ружинским шутки плохи. Заняв Иосифо-Волоколамский монастырь, бешеный гетман и тут не обрел покоя. В раздорном войске снова учинились свары. Ружинский выходил из себя. В затрепанной, провонявшей потом и конским духом одежде, которая не снималась даже на ночь, беспрерывно похмеляясь, он метался от одних к другим, но его гневные угрозы теперь мало когр страшили. Измученный болью и нестерпимым жжением в боку, распрями в войске и неудачами последних недель, он наконец в бессилии свалился в игуменских покоях и там был застигнут врасплох. Без него собралось коло, которое и порешило покончить с властью неугодного гетмана. Шум приближающихся шагов и резкие голоса за дверью разбудили Ружинского, понудили вскочить с постели и схватить булаву. Десяток возбужденных гусар вбежало к нему. Ружинский отважно шагнул им навстречу. И такое безумное отчаяние, такая безоглядная готовность к отпору были в нем, что гусары замешкались и расступились у дверей, выпуская его. Голова шла кругом, глаза туманила слепая ярость - вырвавшийся гетман, ускоряя шаги, по крутым каменным ступеням ринулся вниз, во двор. Казалось, сама гроза низвергается на землю. И верно, никому бы не дался в руки Ружинский, если бы не оступился. Выпала из разжатого кулака и загремела по лестнице гетманская булава. Со всего маху беглец рухнул на раненый бок, зверино взвыл и уже не смог пошевелиться. Из распахнутой раны обильно хлынула кровь, обагряя ступени. Когда гусары, бросившиеся следом за гетманом, склонились над ним, они услышали лишь затихающие предсмертные стенания. Роману Ружинскому было тридцать пять лет от роду, но ничего доброго за отпущенные ему годы он не совершил, и потому, освобождая проход, его тело брезгливо сбросили с лестницы. Так, непогребенным, оно и осталось лежать на подтаявшем снегу. После смерти гетмана мало кто задержался в монастыре. Отряд скопинского воеводы Григория Валуева с первого приступа взял разоренную обитель. Резвые стрельцы наскоро обшарили запустевшие монастырские покои и пристрой. В одной из келий они обнаружили Филарета. Поставленный перед воеводой воровской патриарх был растерян и жалок. Он покорно ждал своей участи, не надеясь на помилование. Слишком жестоко стрельцы расправились с пойманными тушинцами. Трупами был завален двор. И Филарет содрогался от жуткой мысли, что его тело будет захоронено вместе с ними, рядом с прахом проклятого Малюты Скуратова, когда-то погребенного тут. - Чего возиться?
– сказал Валуеву нетерпеливый десятник.- Пристукнем и дело с концом. - Повезем в Москву, там бояре порешат,- рассудил осмотрительный Валуев. Он был в духе, радуясь своему скорому успеху. День сиял вешней голубизной, на курившихся парком кровлях ворковали сизари, и воевода, весело щурясь, промолвил: - Эк солнышко-то каково припекает, знатно на ростепель повернуло!..

6

По всему тушинскому пепелищу унылой нежитью слонялось десятка три бродяг в отрепьях. Вороша клюками и палками золу, словно палую листву в грибную пору, они наудачу искали поживу. Никто никому не препятствовал, друг друга опасливо сторонились, благо было где разминуться - места с избытком хватало всякому. В мерклом, обезображенном черным горелым развалом просторе устаивалась мертвенная кладбищенская тишь. Из края в край тянуло острым запахом напитанной вешней сыростью гари. Скупыми посверками просекал предвечернюю сумеречь последний вьющийся снежок. Боясь упустить случай, Федор с Семеном Хоненовы еще с рассвета подогнали сюда лошадь, запряженную в дровни. Тихона с братьями не было. Отосланный из Суздаля воеводой Просовецким присмотреть себе селеньице, он сгинул в безвестности. Не диво^ мужики отовсюду гнали и били смертным боем новоявленных, Садившихся им на шею поместников. Уже вдосталь наполнились дровни разным железным ломом, что сгодится на продажу. Но Хоненовым было мало собранных в полусгоревших срубах сковород, рукомойников, замков, гнутых подсвечников, покоробленных иконных окладов. Они жаждали сокровищ. Ведь не единожды после пожаров схороны да погреба целехоньки оставались. И где не управлялся Федор с палкой, туда поспевал Семен с лопатой. Неподалеку от усердливых братьев, пересекая им путь, похаживал невзрачный согбенный мужик; набивал всячиной суму. Братья с неприязнью взглядывали на тщедушного старателя: чего доброго, еще выхватит гожую кладь из-под рук. От Семена не укрылось, как мужик внезапно заозирался и что-то быстро сунул не в суму, а за пазуху. Верно, непроста находка. Семен тут же толкнул в бок Федора. Вдвоем они подались к мужику. - Удачлив промысел?
– с притворным благодушеством спросил его Федор. - А вам пошто знать?
– распрямил спину и настороженно покосился на братьев мужик.- Како тута промышление? Спло-шью горелыцина. По затравленному беспокойному взгляду мужика Федор понял, что опасаться нечего, можно и напереть. - В суме-то что? - Гвоздье подбираю. Али скупить хотите? Братья и впрямь смахивали на бывалых скупщиков в своих затасканных одеждах, которые словно были извлечены из сундуков людей разного чина и достались братьям по дешевке как старье за ненадобностью. На Федоре был истертый кафтан с облезлой меховой опушкой, на Семене - крытая тисненным бархатом ветхая шуба с отодранным воротом. Собираясь на пепелище, оделись они поплоше, чтоб не приманить грабителей. - Было бы что скупать,- принялся водить за нос недоум-чивого мужика Федор.- Хламу-то и у нас лишку. - Неотколь добыть уншего,- пригорюнился мужик.- Все в нуже. Без никоторой заступы брошены мы на погибель верную. Отовсель гонимы, повсель незванны. А и тех из нашего брата, у кого дворишки покуда целы, беда изводит, все выметы-ват подчистую. Сгинет пахотник - не станет и бархатника... - Кажи-ка что в суме,- не вынес Федор занудного сето-ванья, на которое сам при нужде был горазд. - Гляньте,- мужик покорно потянул за грязную лямку, передвинул суму на брюхо и отогнул холстину. - А за пазуху то ли самое клал?
– вдруг цапнул его за лыковый поясок изловчившийся Семен. - Пусти, окаянный!
– вырвался мужик, мигом смекнув, что шутки будут плохи.- Не пристало так-то, не по-людски. Есть ли кто на свете без обману?! И воля-то мне в неволю... Отступитеся от меня, не берите грех на душу. У вас пущай свое, а у меня свое!.. Перекрестившись и вогнув голову в плечи, он мелкой спо-тычливой трусцой припустился от братьев. - Ага! Испужался!-ликующе завопили они и кинулись вдогон. Неуклюжим и тучным, им было трудно угнаться за мужиком, и они едва бы настигли его, если бы тот не споткнулся о бревно и не упал. - Не тоже плутовать с нами,- отпыхиваясь, сердито укорил его Федор.- Зело уж ты прыток. Беглый, чаю. По облепленному.золой потному лицу мужика скользнула горькая усмешка, он вытянул из-за пазухи серебряное кадильце на цепочке, протянул - неотступчивым братьям. - Берите, коль стыды нет. - Поди у тебя есть!
– вскричал Семен, с жадностью хватая добычу.- Церковну утварь крадешь, нечестивец! Мужик поднял оброненную шапку и, не надевая, мрачно поплелся прочь. - Суму тож оставь!
– повелел Федор. В его окрепшем возбужденном голосе была нескрытая угроза. Но удрученный своим несчастьем мужик даже не обернулся. Еще больше ссутулилась его костлявая спина, и широко открылась прореха надорванного подмышкой рукава серого зипуниш-ки. Похожая на луковицу смуглая лысая голова с бахромою спутанных белесых волос жалко подрагивала. Поддавшись искушению, Федор подскочил к мужику, с остервенением ударил палкой по лысине. - Угробил, дурень,- попенял ему Семен, обрывая лямку на суме упавшего навзничь бедолаги. - Прочухается. Небось тварь живучая,- хищно осклабился брат.- А доводчиков ему тут не сыскать. - Никого нету, упас господь,- оглядел Семен пустынную, уже густо темнеющую окрестность. Лишь у края пепелища, над обгорелыми елками вразнобой хлопало крыльями неугомонное воронье. Сразу устрашась наползающей темноты, братья поспешили к лошади.

Глава седьмая

Год 1610. Зима - весна

(Александрова слобода. За Коломной)

1

Вовсе не помышлял Кузьма задерживаться в Александровой слободе, куда он после встречи с Пожарским и долгой хворобы на постое в придорожной деревушке явился наконец за своими обозниками. Однако задержался. Не мог один воротиться в Нижний, не мог кинуть земляков, за которых головой отвечал, а тех из слободы не отпускали. Еще не оправившийся от болезни, усталый и озябший, Кузьма разыскал их по приезде ввечеру на окраине, где они ютились в землянке, и мужики прослезились, узрев его с Подеевым и Гаврюхой: не единожды уж поминали за упокой. Но слезы навертывались на их глаза не только от радости. В чахлом свете .скудельного коптящего каганца скученно усевшись на жердевые лежаки, обозники поведали, какая с ними приключилась невзгода. - Доправили мы корма, Минич, честь по чести да сготовилися уж без тебя в обратну дорогу - неча без проку при пустых торбах лошадок морить. Благо, дни сухи выдалися. Хвать - наказанье господне: занес нас в посоху тутошний надзорщик. И никака мольба его не умягчила. Темницею пригрозил за ослушание. Лютей волка антихрист. Так и приткнулися мы к посошным людишкам. А мороки у них тьма: вкруг слободы острог ладить, рвы копать, надолбы ставить. И все спехом, все спехом. Князь Михаиле Скопин повелел, чтоб де без промешки. Нарядили нас из лесу кряжи возить. Думали мы, отмаемся и - домой. Нет же, ныне ново жилье для войска заподна-добилося ратных сюды валит без числа, лес на срубы сечем. Умоталися, две лошадки уж пали. А по делу ли?.. Кузьма участливо посматривал на .изможденные бурые лица, всклокоченные бороды, излохмаченную одежду мужиков. Самому через край досталось лиха и другим его с избытком хватило. Ох житье нескладное! Он перевел взгляд на стену, укрепленную кривыми слегами, по которым сочилась, взблескивая в огне светильника, мутная влага. Землянка, будто войлок, была пропитана мокротой. Кузьма ознобно поежился и тут же его охватило жаром: все еще донимала хворь, никак не отвязывалась проклятая лихоманка. А болеть сейчас заказано. - Шереметев-то Федор Иванович тут, поди?
– спросил он. - При войске. - Нешто ему челом не били? - Кланялися, не внял. "Не до вас, - молвил, - твердь под ногами трясется". А и верно, еще до нашего приходу в слободе великий переполох учинился, ляхи с литвою внезапь наперли. Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налет. Едва ли не всем тушинским станом во главе с Ружинским, Зборовским и Сапегой ударили вражьи силы по Александровой слободе, отогнал их Скопин. - Никак не уймутся супостаты,- жаловались мужики, сменяя в разговоре друг друга.- Князь Михаиле беспрерывно на них разъезды насылат, а не одолел покуда. Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то, Минич, по дороге не тревожили? - Миловал бог. - Видно, можно и без урону проскользнути. А хоша бы и сатане в когти, токо не тута мыкаться. Да еще на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля така: замест спасиба - посоха? Жонки-то, небось, дома обревелися... Словно на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце Кузьме. И от их ли печалей, от удара ли на лесной дороге, когда он с Микулиным и пушкарями схватился с казаками Лисовского, разламывало грудь. И снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Сам оставшийся без поручительств и денег Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи. Всю ночь напролет не стихали разговоры в землянке.

2

Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда пособит. Велик свет, а дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло. Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма повернул на улицу. Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего - терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой неизменную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну. Мимо Кузьмы к слободскому цареву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжелой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет ее пестрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешен от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности. Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, еще сильнее стала одолевать его. "Устал от войны люд, - думал он, - а конца не видит, из круга в круг попадаем". И не находил Кузьма никакого выхода. Вялым было его тело, вялыми мысли. Стоял, как сирота на чужом подворье, никому не нужный. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав. - Пойдем-ка, Минич. Эва лица на тебе нет. В тепло надобе... Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Все пригодное жилье уже было занято ратниками. Тогда Подеев стал выбирать избы победнее, полагаясь на милосердие. И там не нашлось места. Старик взмок от усердия и уже на ходу то и дело обтирал шапкой лицо, ему до слез было жаль Кузьму, который еле двигал ногами. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не огражденную избенку-завалюху, Подеев в отчаянье кинулся к ней, торопливо постучал. Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожженным лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пронзительно. - Не приютишь ли, мил человек, за ради бога? Нам бы отдышаться. Старец мотнул скособоченной головой - у него, видно, была свернута шея,- и мыкнул, отступив внутрь. - Да ты нем, гляжу!.. Не мог знать Подеев, что привел Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царевых палачей. Да если бы и знал, все равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. Давно от Уланки, как звали хозяина избенки, должна бы отстать худая слава, поскольку с опричных пор миновали лета всякие - и горше, и бедственнее прежних, в кои он жил тихо и беспорочно, но позорное клеймо так и осталось на нем. Не трогали его только из-за увечья и убожества. В безотрадной нелюдимости Уланка кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плел ременные пастушьи бичи, которые были нарасхват в деревнях, ибо считались заговоренными. Свернутые в кольца эти бичи, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством избенки. Подвоспрявший Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай. - Знатный витень,- похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая резное короткое кнутовище. Это отвлекало его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чем хотел спросить старец, ответил: - Нет, не пас я - прасольничал. Наука похитрее будет. Лукаво прищурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: где во всякой науке свои хитрости и нельзя ставить выше одну над другой. А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И все сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он еще смог пролепетать заплетающимся языком: - Свечку бы Николе Угоднику... - И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя - всех ублажим, будь покоен, - смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подсева. И он забылся. Когда наконец Кузьма пришел в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно елка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул невольному постояльцу. - На воле-то что?
– спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем. Тот показал на отряхнутый снег: метет, мол. Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывал о себе все как на духу. Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с небывалым ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом была царева усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, веревками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил: - Бона, вона проклятье мое! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич, смеяся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормити, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима!.. Ох окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит еще оно!.. - Что же немотствовал ране, не открывался?
– воскликнул Кузьма, более пораженный голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству. - Обет мой таков,- сурово сказал старец.- Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло. А тебе скажу, скажу все по совести, чтоб упованья твои на власть предержащих незряшны были. И словно опасаясь чьего-то сглазу, старец устремил вновь взгляд на оконце и задул свечу.

3

Когда, бросив вызов княжеским и боярским родам, что не хотели признавать безмерного самодержства, Иван Грозный в сердцах оставил Москву и со всем семейством и ближними людьми, с иконами и казною перебрался в Александрову слободу, никто не предвидел всех страшных последствий этого поступка. "А мук и гонения и смертей многообразных ни на кого не умысливали есмя",писал сам Иван Васильевич изменному другу князю Курбскому, бежавшему под страхом царской расправы за рубеж. Но слова государя были коварной лицедейской уловкой. И явился во всей свирепости и нещадности царь, взявший право класть опалы, надругаться без удержу и казнить без суда. Никому он не позволял прекословить, никого не миловал даже не за проступок - за слово, за намек, а то и за сторожливое молчание, если мерещилось ему в том посягательство на свою волю. Где хотел - искал измену, где хотел - находил ее. И сотни его верных слуг-опричников на борзых скакунах с подвязанными к ним песьими головами и метлами по мановению его руки вылетали из Александровой слободы, чтобы жечь, насильничать и убивать. Нет, распаленный гневом и ненавистью, утоляя себя казнями и не утоляясь, не только княжат и боярство с их удельными да вотчинными замашками держал он в страхе - всю землю. Началось с мести, продолжилось кровавым разгулом, словно так, на крови, и должно было утвердиться могущество единовластия. "Горе царству,- изрекал Грозный,- коим владеют многие". Но не процветало в райском благоденствии и довольстве царство, которым правил самодержец с прокаженной совестью. Глубоким рвом и земляным валом с бревенчатыми стенами и шестью двухярусными каменными башнями окружил Грозный свою усадьбу-логовище в Александровой слободе. Посреди двора блистали пестрой кровлею и соцветьем затейных узоров царские палаты, что поражали не только богатством красок, но и дивным разнообразием наверший, труб, подзоров, навесов, теремков, крылец. Вызывающая роскошь дворца, словно буйно размалеванная личина, скрывала за собой мрачное и злокозненное обитание его хозяина. Недаром на подступах к слободе были расставлены крепкие заставы, а у ворот усадьбы, увенчанных большой иконой, денно и нощно стояла бдительная стража. Как бы затворившись от мира, царь провозгласил себя игуменом, а начальных опричников братиею, сочинил для них монашеский устав и обязал блюсти монастырский обиход. Рано поутру Грозный пробуждался первым и влезал на колокольню, чтобы благовестить к заутрене. Угрюмой плотной вереницею, одетые в черные рясы, с глухими шлыками на головах тянулись лжеиноки в церковь на молитву. Так же они шли к обедне и вечерне. И всегда в их шествии была зловеще погребальная угрюмость, а в протяжливом пении псалмов - скулящий надрыв, схожий с волчьим завыванием, от чего стороннему человеку становилось жутко. Всех усерднее в церкви молился царь, всех ревностнее клал земные поклоны, чуть ли не расшибая лоб о каменные плиты. - Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. А между тем в подклетях под царскими хоромами, в обширном, обложенном кирпичом подземелье за дворцом, в башнях и даже пещерах, вырытых в земляном валу, ждали своего смертного часа десятки узников. Всегда наготове были в пыточной каморе пыхающие огнем жаровни, железные когти, пилы, крюки, клещи, усеянные гвоздями доски-ложа, длинные иглы, ременные кнуты с вплетенными в них шипами и другие орудия истязаний. Отмолив старые грехи, царь являлся сюда за новыми. Он возбуждался от вида и запаха крови, он услаждался мучительством и веселел, .как веселеют люди от хмеля. И верная его опричная свора изощрялась в пытках, угождая великому извергу. Любо им было, когда в исступлении злобы, опаляющей его нутро, царь святотатственно изрыгал на жертвы апостольские слова: "Им бог - чрево, слава их - в сраме!" Будто сам он был превыше всего человеческого, а в человеческом - рабского. И так же неистово, как отдавался пороку, жаждал потом искупления. И снова колотился лбом о каменный пол.в церкви. Вовсе не пытался постичь причину безумных выходок царя Уланка, которого привязал к себе первейший палач Григорий Лукьянович Малюта тем, что выходил смиренного отрока-сироту, оказавшегося в толпе зевак и ненароком подмятого медведем во время государевой потехи. От пережитого потрясения у юнца надолго отнялся язык, и это было наруку Малюте. Он доверил Уланке тайную работу. Нет, сам никого не пытал и не казнил Уланка, неприметная для царя тля, а только прибирал пыточную после изуверских истязаний, смывал с полу и со стен кровь, выносил разъятые на части трупы, закапывал их, а в иных случаях, если был такой наказ, кидал на съедение собакам либо топил в прудах за валом. Он исполнял свою адову работу с омерзением и ужасом, покуда не обвык, зная, что за малейшее ослушание казнь ему будет самая страшная. Уланка подавлял в себе всякие мысли и всякие чувства, иначе сошел бы с ума. И лишь когда не стало ни опричников, ни Малюты, ни Грозного, когда он оказался никому не нужен и всеми презираем, на него свалилось тяжкое бремя вины. Это была великая вина, ибо он взял на себя грехи и тех, кто помыкал им, как рабом. И мучительно ища согласия в душе, Уланка невольно в своих молитвах равно поставил и жертв и злодеев, смешал благое и нечестивое, чтобы выстоять перед своей отверженностью и утвердиться в том, что ангелы обитают только на небесй. Падший и погрязший во грехах Грозный был таким же человеком, как все. И если не раб перед другими, то раб перед своими страстями: согрешил - накрошил, да не выхлебал. Каким же судом его судить, коли не человечьим? И как же, проклиная, его не жалеть, что сгубил душу ради тщеты, восхотев изменить многое и ничего не изменив? Не врагов он своих ломал-ломал людскую натуру. А никому, кроме бога, не по зубам тот орешек. Что же никто на свете в толк не возьмет, что насилие приносит пустые плоды? О том и вел речь Уланка, в том признавался в ночи перед Кузьмой, не зная всех начал и концов государственных высших исхищрений, но чуя, что эти начала и концы спрятаны в извечной человеческой сути. Было слышно, как вдалеке за оконцем перекликалась стража. Рассвет уже разбавлял кромешную мглу. Александровой слободе предстояли новые испытания, новые спаси и тревоги, и никому тут не было нужды связывать их с давно минувшими злоключениями.

Поделиться с друзьями: