Каленый клин
Шрифт:
Затем в государстве – у него есть президент. И наконец живете в мире
– у него уже нет главы. Так чем же из всех этих общностей выделяется государство? У государства есть сильная армия, вот и все”.
Что ж, Боб мыслит ничуть не примитивнее тех мудрецов, которые пытались определить нацию через какие-то всеми наблюдаемые параметры
– территория, язык, участие в относительно замкнутой системе разделения общественного труда. Бесплодность (никчемность) всех таких определений – ни одно из них не объясняет главного: национальной солидарности, готовности во имя национального целого платить неудобствами, лишениями, а иногда и смертельным риском. Мы сами почти всю жизнь прожили в новой национальной общности, связанной уже и общим языком, и территорией, и системой разделения труда… С другой стороны, Солженицын не случайно ведь посвятил свои будоражащие “Двести лет вместе” небольшому, но “звонкому” народу, который, бог весть когда рассыпавшись
Да просто в войнах первоначального становления Израиля погибло огромное в процентном отношении количество молодежи, – на этом фоне даже уже и не эффектно упоминать о массовой готовности людей интеллигентных профессий предаваться труду скотника или земледельца.
Первопроходцы, этакие Павлы Корчагины от сионизма, полагавшие буржуазной мерзостью красивую одежду, вкусную пищу, чистую скатерть,
– подобные жертвы могут приноситься лишь опьяняющим фантомам, трезвый взгляд на реальность пробуждает в человеке расчетливость, осторожность (а еще более трезвый и глубокий – ужас и отчаяние).
С вершин общечеловеческого катехизиса можно, конечно, сожалеть, что это подвижничество было проявлено во имя всего только нации, а не человечества, но, увы, примеры далеко не одного только Бори
Заславски наводят на мысль, что человек отпадает от национального целого чаще всего не в пользу какой-то более широкой солидарности, а в сторону гораздо более узкой – если только не чистого шкурничества.
И даже те немногие, кто и впрямь возносится до единства со всечеловечеством, становятся не столь уж ценным для всечеловечества приобретением: сегодня еще не существует сколько-нибудь массовых и отлаженных институтов, через которые можно было бы служить прямиком человечеству, а национальные структуры худо-бедно такие институты все-таки имеют. Нет-нет, общечеловеческие идеалы как тормоз против этноцентрического эгоизма важны чрезвычайно, но в качестве конкретных созидательных мотивов они пока что мало чего стоят.
Хотя богатые страны сегодня и помогают бедным в ирреальных для девятнадцатого века масштабах, однако обрели они эту возможность лишь благодаря тому, что сумели поднять свои национальные хозяйства; слияние же сложившихся национальных организмов в один общечеловеческий привело бы к тем же результатам, что и коллективизация: “кулацкие” хозяйства растворились бы в общей безалаберности и нищете.
Каждая нация с грехом пополам все-таки хранит “наследие предков”, а сваленное в общий котел… Национальная вражда есть оборотная сторона национальной солидарности, без которой и цивилизованный мир, пожалуй, долго бы не простоял. Конечно, сегодня от граждан
“атлантической цивилизации” не требуется очень уж большой жертвенности: пока “беднота” не подвергла “эксплуататоров” каким-нибудь по-настоящему суровым испытаниям (а она берется за дело все круче), нации западного мира какое-то время могут существовать и как хозяйственные корпорации, в которых служат лишь до тех пор, пока находят выгодным, и теряют от этого, похоже, больше граждане, чем государства: далеко не каждый индивид способен очаровываться индивидуальными фантомами, а носителем прежних, коллективных, была главным образом именно нация. И я вполне допускаю, что скоро наступит пора, когда снова начнут побеждать не те, кто лучше вооружен, а те, кто беспробуднее опьянен своими фантомами.
Ибо нацию и образует не кровь, не почва и не хозяйственная система, а система коллективных, медленно обновляющихся фантомов – наполняющих душу гордостью или скорбью, но всегда чем-то возвышенным. А это, судя по всему, необходимо человеку по самой его социальной природе: лишившись опьянения воодушевляющими фантазиями, он пытается вернуть себе утраченное состояние при помощи алкоголя, наркотиков, всяческих безумств…
В качестве прозаика, по роду своей деятельности постоянно пребывающего среди людей и событий, которых нет и не было, я тоже приобрел свой профессиональный сдвиг – представление о человеке как о существе не столько разумном, сколько фантазирующем. Разумно, если хотите, животное – оно в несопоставимо большей степени живет реальными фактами, не преображая их домыслами и фантазиями. Хотя что мы знаем о животных!.. Но вот в том, что животные не тратят таких громадных (и никаких) сил на бесполезные сооруже ния – гробницы, памятники, храмы, – вот в этом сомневаться трудно.
Жертвы, приносимые людьми во имя мнимостей (феноменов, живущих только в мнениях), настолько превосходят все когда-нибудь совершавшееся во имя реальной пользы, что это наводит на ведущую к важным следствиям догадку: по-настоящему боготворить человек может лишь собственные фантомы.
Да,
порождены эти фантомы чаще всего какими-то реальными явлениями, но настолько перегримированными и дорисованными фантазией, субъективными истолкованиями и ассоциациями, что фактический их источник оказывается замурован в этом комплексе мнимостей почти неразличимо, он становится подобен в этом песчинке в порожденной ею жемчужине. Жемчужине, ощущаемой исключительно тем субъектом, который ее вырастил, – и чьих ощущений не могут подтвердить никакие посторонние наблюдатели.Поскольку фантомы являют собой наиболее драгоценную часть человеческого мироздания, постольку и самую неукротимую ненависть вызывают те, кто на них покушается, – вот вам истинная причина национальной вражды. Родина – это тоже фантом – система фантомов, – ассоциированная со страной нашего предполагаемого происхождения.
Именно потому, что это феномен не внешнего, а внутреннего мира, ни ценность его, ни само понятие “родина” не могут быть обоснованы и расшифрованы средствами рационального анализа, стремящегося оперировать фактами, которые максимально подтверждались бы независимыми наблюдениями. Такой анализ может разве лишь разрушить любой фантом, если его обладатель недостаточно крепко к нему привязан. Каждый конкретный вопрос: “Что же она такое, эта ваша родина – горы, долы, налоговая система, армия, президент?” – вполне подобен вопросу: “Что же такое ваша жена, которую вы так любите – кожа, скелет, мозг, ее кулинарные, административные, научные достижения?” Ясно, что любой ответ будет смехотворен, потому что предметом любви является не человек, а порожденный им фантом.
О коллективных фантомах можно сказать ровно то же, что и о любых веками формировавшихся социальных феноменах: с ними опасно – без них невозможно. Да, коллективные фантомы порождают самую страшную вражду
– но они рождают и самую высокую самоотверженность. В мирное время раздувать национальную солидарность до истерического накала – дело не только невозможное, но и прямо вредное, ибо дискредитирует само понятие патриотизма, национальной солидарности. Тогда как без какого-то минимального ее уровня уж не знаю, как Западу, а России точно не простоять. Начать хотя бы с того, что в России много дотационных регионов, и, в сущности говоря, лишь национальная солидарность побуждает сургутского нефтяника делиться прибылью с псковскими старухами. Он, конечно, кряхтит, увиливает, но в принципе считает это справедливым. Но если он искренне почувствует: “А чем, собственно, псковские старухи лучше нигерийских?” – у него тут же найдутся лидеры, которые поставят страну на грань гражданской войны.
Падение общенациональных фантомов сегодня, возможно, обошлось бы дешевле, чем в семнадцатом году, но все равно нахлебаются все – и русские, и татары, и евреи. Причем евреи нахлебаются больше, потому что их меньше. А кроме того, их деятельность чаще связана с теми тонкими социальными функциями, которыми жертвуют в первую очередь, когда речь заходит о физическом выживании.
В этом, похоже, и заключается один из выводов, к которым подводит
Солженицын и русских, и евреев: берегите то государство, которое есть, не надейтесь, разрушив не слишком благоустроенный дом, в три дня воссоздать Хрустальный дворец. Или переехать в другой дом – в таком количестве вас нигде не ждут. Но апеллировать к рациональным мотивам, когда речь идет о массовых движениях, – дело совершенно пустое: трезвые люди предпочитают спасаться в одиночку. Готовность забыть о шкурных заботах ради общего и весьма неясного наследства способна пробудить в толпе только воодушевляющие фантомы. Возможно, именно поэтому Солженицын никак не пытается обосновать, чем, собственно, Россия заслужила, чтобы ее граждане принимали на себя какие-то хлопоты ради ее “интенсивного развития вглубь, нормального кровообращения”: тем, кто дорожит национальными фантомами, не нужно объяснять, зачем они нужны – служение фантомам вообще являет собой высший тип человеческой деятельности. Хотя для тех, кто ими не дорожит, такое служение просто нелепость.
Любая страна стоит на детской доверчивости к непроверенному, почти во всем неверному, крайне неотчетливому и все же дорогому. А из реального и отчетливого можно любить лишь физически приятное.
Поэтому в относительной сохранности объединяющих русских фантомов заинтересованы все народы России.
Осознание того факта, что национальная вражда главным образом порождена страхом за любимые иллюзии, разумеется, еще не дает окончательного решения еврейского вопроса – соперничество народов может быть устранено из жизни лишь вместе с самими народами, – вернее, со всеми, кроме какого-то одного: жизнь, из которой убраны все конфликты и сомнения, – глубинная греза всех протофашистских утопий. Но знание опасных зон позволяет тем, кто считает себя взрослыми, не затрагивать их без серьезной необходимости. Ни финансовые, ни научные, ни культурные, ни даже административные успехи евреев не навлекут на них по-настоящему опасной ненависти, пока русские не ощутят опасности для своих национальных фантомов.