Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Каменная болезнь. Бестолковая графиня
Шрифт:

Она сбежала. В восемнадцать лет. Потому что понесла от наемного пастуха, который работал на ее семью и в начале пятидесятых уехал на материк, но вернулся, как только узнал об аграрной реформе и плане развития, в надежде, что и на Сардинии можно будет хорошо жить; с собой он привез жену, которая здесь чувствовала себя совсем неприкаянной, и небольшие сбережения, чтобы купить кусок земли и пасти на ней овец, не тратясь на аренду.

Год, когда случилось бегство, был для синьоры Лиа выпускным: она заканчивала классический лицей в Нуоро, где была одной из лучших. В Кальяри она заделалась домработницей, а новорожденную маму отдавала на целый день монахиням. Когда дочка немного подросла, она стала заниматься, чтобы закончить лицей и получить аттестат. Занималась по ночам, когда возвращалась с работы и укладывала маму. Так она перестала работать прислугой, устроилась в контору и в конце концов купила дом — некрасивый, но она была его хозяйкой и навела в нем чистоту и порядок. Она была стойкой, как дуб. Непоколебимой, как гранит. И никогда не жаловалась на то, как от одной искры выгорела вся ее жизнь, только рассказывала эту историю дочке, которая

с малых лет все время спрашивала об отце: не желая пичкать ее сказкой, она пересказывала ей события того утра, когда она опоздала на автобус до Нуоро и пастух, тоже собравшийся за город, застал ее на остановке в слезах, потому что она была отличницей и даже немного зубрилой. Он был мужчиной редкой и яркой красоты, добрый, честный и умный — только, к сожалению, уже женатый.

— Здравствуйте, донна Лиа.

— Здравствуйте.

И они прошли на рассвете через пустынные дебри, их унес какой-то безумный вихрь, и казалось, будто счастье было возможно. С тех пор донна Лиа не раз опаздывала на автобус. И сбежала, не сказав ему о своей беременности, потому что не хотела ломать жизнь этого бедолаги и его неприкаянной жены, которой было не под силу даже зачать ребенка.

Домашним она оставила записку, в которой просила не волноваться, простить ее за то, что в Гавои и вообще на Сардинии ей стало невыносимо, и нужно было уехать куда-нибудь, как можно дальше, может быть, на Лазурный берег или в Лигурию — они ведь знали, как часто она забиралась на Гонари, чтобы хотя бы посмотреть на море. Первое время она звонила каждый день, но не говорила, где она. Старшая сестра, которая заменила ей умершую при ее рождении мать, плакала и говорила, что отец на улице от стыда не показывается, а братья грозятся разыскать ее хоть под землей и убить. Тогда она перестала звонить. Она навсегда покончила с любовью, с мечтами, а когда получила аттестат и не должна была больше учиться — с литературой и со всем, что имело какое-то отношение к творчеству: когда мама захотела учиться играть на флейте, она согласилась только при условии, что музыка будет для нее развлечением, отдыхом от действительно важных дел.

Синьора Лиа умерла еще молодой, но ее лимфатические узлы стали твердыми, как камень, а кровь жидкой, как вода, и под конец она уже не выходила из дома, потому что стеснялась показаться на людях в платочке, который была вынуждена носить после химиотерапии. После ее смерти мама вбила себе в голову, что должна найти отца. Она не знала его имени, но разработала целый план, как его обнаружить. Папа говорил, что это не лучшая идея, что не стоит расставлять все по своим местам, а надо прислушиваться к мировому хаосу и извлекать из него музыку. Но она упиралась как осел, и в конце концов ранним летним утром, чтобы успеть до жары, они отправились на поиски моего деда по материнской линии. Мама по дороге говорила sciollori, [36] вроде того, что чувствует себя младенцем на руках у папы, все время смеялась, заявила, что нет ничего красивее Гавои: и Париж, Лондон, Берлин, Нью-Йорк, Рим, Венеция, куда она ездила с папой на гастроли, — все блекли рядом с Гавои.

36

«Несуразицы».

Они выдавали себя за исследователей, якобы собирающих свидетельства о первой волне эмиграции с Сардинии; мама вооружилась блокнотом, диктофоном и даже сделала визитки с вымышленным именем. Они зашли в бар, в аптеку, в табачную лавку — везде их сначала недоверчиво расспрашивали, но потом, почувствовав доверие, рассказывали о семьях землевладельцев, державших наемных пастухов, и о до сих пор самой богатой из них — семье бабушки Лии. В их большом доме жила ее старшая сестра с дочкой, зятем и внуками, и всем было достаточно места. Мама долго смотрела на него, сидя на ступени дома напротив. Это был один из самых красивых особняков города, трехэтажная гранитная постройка, центральной частью выходившая на улицу, а двумя боковыми крыльями — на два спускающихся к ней переулка. На первом этаже — двенадцать закрытых окон, массивные деревянные ворота, выкрашенные темно-зеленой краской и с круглыми латунными ручками. По центру второго — большое окно в пол, также закрытое, выходящее на парадный балкон. Третий этаж — сплошное стекло, но за плотными, вышитыми занавесями не было видно комнат. Мама все смотрела на дом и не могла представить себе посреди этого роскошества свою мать, которая еле сводила концы с концами, потому что половину зарплаты отдавала на уплату ипотеки. Не могла представить, как она поднимается по одной из откосых улочек, заходит через черный ход в боковое крыло, закрывает калитку, входит в сад, а там шиповник, лимоны, лавр, плющ, герань на окнах. На ступеньках стоят игрушки, грузовик с откидывающимся кузовом, кукла в коляске. Мама сидела, как заколдованная, пока папа не сказал: «Пойдем».

Мою двоюродную бабку уже предупредил о гостях аптекарь. Открыла им женщина — видимо, горничная, за которой увивались двое детей. Она пригласила их пройти наверх, где ждет синьора. На отполированной временем каменной лестнице было темно, но гостиная, та, что с окном в пол на парадный балкон, была залита светом.

— Это дети моей дочери, — объяснила хозяйка, — они на мне, пока родители на работе.

Мама потеряла дар речи. Папа, не выходя из роли, сказал, что его коллега из Института истории в Кальяри пишет дипломную работу о первой волне эмиграции с Сардинии в пятидесятые годы. Не могла бы синьора, если у ее семьи были наемные работники, назвать кого-либо, кто уехал на материк в это время, и рассказать что-нибудь о них.

Моя двоюродная бабка была красивой женщиной: черноволосая, стройная, одетая элегантно, хотя, похоже, никуда сейчас выходить не собиралась, с правильными чертами лица, мягкими

волосами, собранными на затылке в пучок, и в сардских сережках, похожих на пуговицы. Горничная принесла на подносе кофе и сардские сладости; вместе с ней явились дети, которые тут же начали демонстрировать совки и ведерки, детские спасательные пояса, игрушечную лодку, объясняя, что на следующей неделе поедут на море.

— Pizzinnos malos, [37] — сказала им с ласковой улыбкой бабушка, — не приставайте к гостям, они приехали по делу.

— Только один из наших пастухов уехал в Милан, в пятьдесят первом, толковый парень, начал работать у нас еще мальчишкой. Другие уезжали позже, в шестидесятые. А тот вернулся все-таки, купил землю, овец.

— А сейчас он где? — в первый раз подала голос мама.

— Addolumeu, [38] — ответила моя двоюродная бабка, — бросился в колодец. Он привез с материка жену, детей у них не было, и она, даже не оплакав мужа, тут же после несчастья вернулась на север.

37

«Маленькие проказники».

38

«Бедолага».

— И когда это случилось? — спросил папа срывающимся голосом.

— В пятьдесят четвертом. Я хорошо помню, потому что в том же году умерла моя сестра Лиа, наша младшая.

И она показала на сервант, где возле живых цветов стояла фотография девушки с мечтательными глазами.

— Наша поэтесса, — добавила она. И прочитала наизусть стихи:

Томно и тревожно просыпаться с голубыми вспышками весны, лучше спать стыдливо и скрываться в бледных сумерках зимы. Но тебе мое томленье непонятно, несказанно, нежно, невозможно, прячется оно в бесстыжих пятнах желтой сладко пахнущей мимозы.

Листок со стихами, хранившийся в шкатулке. Кто знает, о ком думала бедная девочка.

До самого Кальяри мама не сказала ни слова. Наконец папа спросил:

— Думаешь, он покончил с жизнью из-за нее? А она писала в юности стихи — невероятно, правда?

Мама пожала плечами, как будто хотела сказать: «Какая разница» или «Откуда я знаю?»

19

Сегодня я приехала прибраться здесь, в доме на улице Манно, потому что, как только закончится ремонт, я выхожу замуж. Я рада, что рабочие обновляют фасад, ведь он уже стал сыпаться. Работы мы поручили архитектору, который еще и немножко поэт и с уважением относится к прошлому дома. Это его третье перерождение, сначала, в XIX веке, он был строже: два балкона на каждом этаже с поручнями из кованого железа, высоченные окна с двумя створками внизу и тремя поверху, входная дверь под аркой, украшенной лепниной; на крыше уже тогда располагалась терраса, и с улицы Манно виден был только внушительный карниз. Уже десять лет он пустует, мы не продали его и не сдавали, потому что очень его любим, а кроме любви нас больше ничего не волнует. Но нельзя сказать, что он стоит совсем пустой. Даже наоборот. Мой отец, когда возвращается в Кальяри после гастролей, приходит сюда играть на своем старом фортепиано, подаренном когда-то синьоринами Долореттой и Фанни.

Он так поступал, еще когда бабушка была жива: дома репетировала мама, и родителям приходилось следовать расписанию и играть по очереди. Поэтому папа брал ноты и приходил сюда, бабушка тут же принималась стряпать папины любимые блюда, но когда все было готово, мы стучали к нему в комнату и слышали один и тот же ответ: «Спасибо, потом, потом. Вы садитесь». Но я не помню, чтобы он когда-нибудь садился с нами за стол. Он выходил из комнаты только в туалет, и если там было занято — я, например, как всегда, долго копалась — бурчал, что пришел сюда заниматься, а тут никаких условий. Когда у него, наконец, подводило живот в какой-нибудь неурочный час, он шел на кухню, где бабушка обыкновенно оставляла ему накрытую салфеткой тарелку и кастрюлю воды на огне, чтобы быстро разогреть еду на водяной бане. Он ел в одиночестве, барабаня пальцами по столу, будто отбивал ритм в сольфеджио, и если мы вдруг появлялись на кухне и о чем-то его спрашивали, отвечал односложно, желая лишь отделаться и чтобы его оставили в покое. Мы как будто жили в концертном зале — и это было прекрасно, хотя не каждому придется по душе обедать, спать, ходить в туалет, делать уроки и смотреть телевизор, выключив звук, под музыку Дебюсси, Равеля, Моцарта, Бетховена, Баха и прочих. Конечно, нам с бабушкой было проще без папы, но его приезды в детстве мне очень нравились, и я обязательно по этому случаю сочиняла рассказ, стихотворение или сказку.

Не пустовал этот дом и потому, что мы приходим сюда с моим женихом: мне кажется, что в нем осталось что-то от бабушки, и если мы занимаемся любовью на улице Манно, в этом волшебном доме, где слышны только звуки порта и крики чаек — значит, мы будем любить друг друга всегда. Ведь на самом деле в любви, так я думаю, надо доверять волшебству, потому что нет смысла пытаться высчитать формулу, по которой все обязательно получится; тут нет правил и заповедей.

Вместо того чтобы наводить порядок или читать новости о ситуации в Ираке, который американцы то ли освобождают, то ли оккупируют, я села и стала писать в блокнот, который повсюду ношу с собой, о бабушке, об ее Ветеране, его отце, его жене, его дочке, о дедушке, о моих родителях, о соседках с улицы Сулис, о двоюродных бабках по материнской и отцовской линиям, о бабушке Лии, о синьоринах Долоретте и Фанни, о музыке, о Кальяри, о Генуе, о Милане и о Гавои.

Поделиться с друзьями: