Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Конечно, его комментарий был всего лишь шуткой, однако он куда серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Еще одной особенностью российской смертности, заметной также начиная с XIX столетия, кажется национальная или этническая компонента. В 1916 году на эту проблему обратил внимание один из основоположников российской демографической науки Сергей Александрович Новосельский. Он обнаружил, что по каждому из изучаемых параметров показатели российского православного населения в империи Романовых хуже, чем показатели по другим этническим и религиозным группам, особенно в сравнении с католиками, лютеранами и евреями [93] . У православных русских была ниже продолжительность жизни, их дети умирали чаще и раньше, а повзрослев, с большей вероятностью погибали от насильственных причин или преждевременно гибли от болезней. Гипотезы, который Новосельский выдвинул для объяснения этих этнических особенностей смертности были спекулятивными и довольно отрывочными, что применимо и ко всем последующим попыткам истолковать этот феномен. Согласно одной его гипотезе, у евреев мог быть врожденный иммунитет к туберкулезу, поскольку многие их поколения вынуждены были проживать в городах [94] . Лютеране, в свою очередь, вероятно, не страдали запойным пьянством. Владимир Школьников предполагает, что из-за определенных особенностей питания, принятых среди русского православного населения, а также из-за особенностей ухода за матерями и детьми, младенцы в этой группе населения были более слабыми. Однако ни у Школьникова, ни у других демографов до сих пор нет окончательного ответа на этот вопрос. Очень тонкая грань

отделяет демографические реалии от культурных обобщений и расизма, и Школьников чрезвычайно осторожен в своих выводах [95] .

93

Новосельский С. А. Смертность и продолжительность жизни в России. С. 126. К моменту проведения всероссийской переписи населения 1897 г. в Российской империи проживало около пяти миллионов евреев и примерно в два с половиной раза больше католиков и лютеран.

94

Там же. С. 185.

95

Интервью. Москва, март 1997 г.

Выводы, к которым приходят демографы, как правило, основаны на длинных циклах – прогнозах относительно здоровья человека в течение всей жизни и на протяжении жизни двух или более поколений, отголосках одного периода высокой смертности на показателях рождаемости и смертности, проявляющихся через двадцать, тридцать, сорок лет, в следующих поколениях [96] . Однако важно отличать подспудные тенденции, которыми оперируют демографы, от различных видов культурной преемственности, которые занимают историков. Столкнувшись лицом к лицу с хроникой насилия и смерти в истории России – насилия, совершенного как государством, так и отдельными людьми, – легко прийти в отчаяние и списать все это на странности российской идентичности: на обесценивание человеческой жизни, климат, культуру, на “здесь все всегда было именно так, а не иначе” и так далее [97] . Постсоветский россиянин с готовностью подпишется под этими словами и будет ворчать об азиатской традиции или наследии татаро-монгольского ига. Нередко ссылаются и на отсталость России, констатируя, что страна вечно обречена плестись в хвосте у Запада, бесконечно прибегая к модернизационным или репрессивным мерам в отношении самых отстающих, люмпенизированных граждан, описывая Россию как место, в котором по-прежнему притаились средневековый фатализм и его неизбежная попутчица – жестокость.

96

Этот метод с блеском применяет Ален Блюм. См.: Blum A. Na^itre, vivre et mourir en URSS, 1917–1991. Paris: Plon, 1994.

97

Об обесценивании человеческой жизни см.: Specter M. “Climb in Russia’s Death Rate” // New York Times. 1994. March 6. О преемственности и непрерывности в целом см.: Tucker R. “What Time Is It in Russia’s History” // Perestroika: The Historical Perspective / Ed. by Catherine Merridale and Chris Ward. London; New York; Melbourne; Auckland: Edward Arnold, 1991.

Подобными теориями хорошо развлекать себя долгими зимними вечерами, однако они едва ли годятся в качестве исторического материала. Они не учитывают специфические особенности каждого отдельного периода в истории страны, изменения в культурном укладе, произошедшие после двух революций, а также роли, которые на протяжении истории играли невежество, месть или страх. Эти теории также упускают из виду кратковременные периоды улучшения, инноваций и реформ, дававшие и либералам, и утопистам все основания мечтать и надеяться, что их мир стоит на пороге трансформации. Демографическая история России в XX веке отнюдь не была одним беспросветным кошмаром.

В России конца XIX века демография – и социальные науки в общем и целом – все еще была в новинку. Первопроходцы этих наук пытались не только понять российское общество – они считали своим долгом и обязанностью это общество улучшить. Выпускники девяти российских университетов представляли собой крошечное меньшинство в империи. Они сравнивали Россию с Западной Европой, для того чтобы учиться у нее, чтобы доказать необходимость проведения реформ в России, ссылаясь на успешный опыт подобных реформ в Европе, и потому что верили, что Россия не была исключением из правил, а являлась частью европейской системы социального и экономического развития. В их представлении смертность в Российской империи была высокой, потому что, как сформулировал Новосельский, “русская смертность, в общем, типична для земледельческих и отсталых в санитарном, культурном и экономическом отношении стран” [98] . Но все это можно было преодолеть. Основной подход российских демографов был либеральным; решение лежало в плоскости просвещения и образования и было вопросом инвестиций, регулирования трудовых отношений и распространения карболового мыла.

98

Новосельский С. А. Смертность и продолжительность жизни в России. С. 179.

Именно так реформаторы обращали общественное внимание на остро стоящую проблему городского и деревенского жилья: на отсутствие чистой воды, на повсеместное невежество относительно базовых санитарно-гигиенических мер предосторожности. Лишь позднее революционное правительство объявит все это делом второстепенным по сравнению с основной проблемой, симптомом, а не причиной. Ленин и его соратники осознавали, что общественный кризис последних лет правления дома Романовых, усугубленный политической ситуацией в стране, в конце концов потребует политического решения. Как заметят позднее работники сферы здравоохранения большевистской России, реформаторы оказались бессильны перед зияющей пропастью экономического неравенства. Они даже не могли указать на неравенство в системе, которая лишила большинство населения империи права голоса в какой-либо части политического процесса, потому что в обществе, снизу доверху пронизанном цензурой, подобное фрондерство могло окончиться не просто неодобрением, а арестом [99] .

99

См. комментарий Ф. Д. Маркузона о диссертации Юлия Гюбнера “Статистические исследования санитарного состояния Санкт-Петербурга на 1870 год” (СПб.: Печ. В. И. Головина, 1872).

У правительства Российской империи, бывшей по сути своей авторитарной монархией, были все возможности взяться “сверху” за вопросы, касающиеся охраны здоровья, высокой смертности и насилия. В сменявшие друг друга составы министерств входило разное число реформаторов. Дело было не в отсутствии информации о реальном положении дел и не в отсутствии альтернатив. В конце концов, вдумчивый консерватор мог бы обратить свой взор на Берлин времен правления Бисмарка, чтобы увидеть реализованные реформы, благодаря которым существенно улучшилось состояние здоровья населения. Эти реформы одновременно укрепили монархию и заткнули рты критикам слева. Однако Россия пошла другим путем. Автократию отличал высокомерный консерватизм – самодовольный, надменно равнодушный и примитивный. Церковь как важнейший институт и участник общественных процессов оказалась еще менее просвещенной. Она выступала с осуждением того, что называла “реформаторской горячкой”, и сторонилась общественной деятельности, считая, что это отвлекает человека от его священного предназначения. Обер-прокурор Священного синода и советника двух последних российских царей Константин Победоносцев заявлял: “Благо тому человеку, в ком зажжется на ту пору искра любви и ревность о жизни духовной… ‹…› Подлинно, он осияет светом страну и сень смертную, он воскресит умерших и поверженных, спасет души от смерти и покроет множество грехов… Оттого-то русский человек так охотно и так много жертвует на церковное строение, на созидание и украшение храмов. Как криво судят те, кто осуждает его за это рвение, а таких голосов слышится уже ныне

немало. Это щедрое рвение приписывают то к грубости и невежеству, то к ханжеству и лицемерию. Говорят: не лучше ли было бы употребить эти деньги на «образование народное», на школы, на благотворительные учреждения? И на то, и на другое жертвуется своим чередом, но то жертва совсем иная, и благочестивый русский человек со здравым русским смыслом не один раз призадумается прежде, чем развяжет кошель свой на щедрую дачу для формально образовательных и благотворительных Учреждений” [100] .

100

Pobedonostsev K. Reflections of a Russian Statesman. P. 221.

Однако было бы недостаточно поставить на этом точку, увенчав наш рассказ пафосным росчерком уместного в данном случае отчаяния и безысходности, потому что имперская Россия была страной внутренне разобщенной, обращенной против самой себя. Вдали от императорского двора и в особенности внутри небольшого класса представителей свободных профессий зрела осознанная и заявленная готовность посвятить себя переменам в обществе, даже если речь шла об облегчении человеческих страданий в одном отдельно взятом городе, в одном уезде. И эта преданность делу в либеральных кругах начинала изменять культурный ландшафт. Судьба тех либералов хорошо известна: их благие намерения провалились, а самих их без остатка пожрала революция, требовавшая немедленных и тотальных перемен. Однако даже зная все это, было бы несправедливо ретроспективно лишать этих людей их места в истории. Ведь подобно тому, как советская медицина в 1960-е и 1970-е годы постепенно, без лишних фанфар и победных реляций, улучшила качество жизни последующего поколения, чтобы два десятилетия спустя увидеть, как все ее завоевания пусть и временно, но утеряны, врачи, чиновники и учителя в царской России накануне Первой мировой войны своими усилиями начали формировать новое представление о жизни и смерти.

Реформы, запустившие этот процесс, были начаты вслед за отменой крепостного права в 1861 году. В них не было ничего эффектного и впечатляющего, однако земства, или выборные органы местного самоуправления, основанные после 1864 года, взяли на себя ответственность за решение наиболее насущных местных проблем, среди которых было развитие и благоустройство сельских областей, охрана общественного здоровья и образование [101] . Начиная с 1860-х годов каждое земство само устанавливало для себя программу действий, что на практике означало, что некоторые из них делали очень немного, тогда как другие – например, Полтавское земство, одним из первых создавших полномасштабную систему местной медицинской помощи, – брали на себя самые серьезные обязательства. Остро стояла проблема финансирования, особенно учитывая то, насколько обширным был круг задач, которыми занимались реформируемые земства, а кроме того, положение земств было неизменно шатким ввиду их слишком узкой социальной базы. Главные адресаты их заботы, крестьяне, по конституции не имели возможности избирать членов земства или как-либо влиять на них. Консерваторы в имперском правительстве также относились к земствам с большим подозрением, ведь многие по-прежнему опасались, что чрезмерная информированность – даже если речь шла всего лишь об информированности относительно частоты заболеваемости свинкой в стране – может стать той искрой, из которой вспыхнет мятеж [102] .

101

Подробнее о земствах см.: Figes O. A People’s Tragedy. London: Jonathan Cape, 1996. P. 39; Read C. From Tsar to Soviets: The Russian People and Their Revolution, 1917–1921. New York: Oxford University Press, 1996. P. 15; Seton-Watson H. The Decline of Imperial Russia 1855–1914. London: Methuen & Co, 1952. P. 49–51; Westwood J. N. Endurance and Endeavour: Russian History, 1812–1992. Oxford: Oxford University Press, 1973. P. 85–86.

102

Например, в 1915 г. Министерство внутренних дел попыталось скрыть статистические данные, имевшие огромное значение для ведения военных действий, от сотрудников своего же подотдела, ведавшего охраной общественного здоровья.

Земства не имели отношения к революционным кругам. Более того, их появление совпало с периодом разлада и перегруппировки сил внутри революционного движения, когда лишь в сознание фанатичных сторонников террора не начали закрадываться сомнения относительно эффективности радикальной повстанческой тактики. “Хождение в народ”, воплощавшее мечту о пробуждении политического самосознания крестьян и привлечении их к революционному движению, которая захватила воображение целого поколения радикальных студентов в 1870-е годы, оказалось миссией крайне неблагодарной. Загоревшись фантазиями о крестьянской душе и свойственном ей “нутряном” социализме, молодые активисты отправлялись в деревню, с тем чтобы раздуть пламя стихийного бунта “снизу” [103] . Многих из них крестьяне без лишних церемоний сдавали в местную полицию. И хотя законодательные акты, сопровождавшие отмену в России крепостной зависимости, обманным путем лишили крестьян той земли, которую они обрабатывали из поколения в поколения, очевидно, что не у этих серьезных юношей и девушек в черных пальто и очках, пришедших в село, искали мужики ответов на свои вопросы. Врачей простой народ тоже встречал без особенного доверия. Тем более поразительно, что в обществе, где к любому авторитету относились с подозрением, скромный, но вдохновленный большими целями труд этих людей и поддерживавших их представителей реформируемых земств имел такие масштабные последствия.

103

Westwood J. N. Endurance and Endeavour. P. 114–115.

Постепенно растущая осведомленность о причинах и способах предотвращения заболеваний стала сказываться на работе местных властей. Действуя в атмосфере всеобщей подозрительности и преодолевая сопротивление среды, местные власти сталкивались с противодействием в самых неожиданных местах. Вечной проблемой была стоимость реализации их инициатив. Согласно докладу Министерства внутренних дел 1905 года, захоронение мертвых тел на кладбищах в крупных населенных центрах представляет собой серьезное финансовое отягощение для органов государственной власти. Тем не менее к 1914 году забота о состоянии кладбищ и принятие мер по обеспечению скорейшего захоронения инфицированных трупов помогли снизить заболеваемость тифом и не только [104] .

104

РГИА. 565/6/21498; Новосельский С. А. Смертность и продолжительность жизни в России. С. 181.

Однако у этого улучшения состояния общественного здоровья была и оборотная сторона. В глазах бедных слоев населения в Москве и Санкт-Петербурге новые правила разрушали то глубоко личное, неопосредованное переживание смерти, которое издавна сопровождало в этой культуре траур и скорбь по умершим. Реформа здравоохранения, а также урбанизация и растущая грамотность населения в конце концов нанесли серьезный удар по традиционному пониманию смерти и связанным с ней поминальным обрядам. Например, в тех случаях, когда смерть наступала от инфекционного заболевания, новые правила запрещали использование открытых гробов; а тем, кто не мог себе позволить приобрести участок на одном из популярных церковных погостов, теперь приходилось совершать долгий путь до кладбищ, расположенных не менее чем в часе езды от центра города. К 1905 году двадцать тысяч трупов ежегодно перевозили по железной дороге из рабочих районов Санкт-Петербурга до кладбищ на окраинах города. Если уж не при жизни, то после смерти бедных держали на расстоянии. Отдельной строкой в распорядительных документах был прописан запрет проносить гробы мимо Зимнего дворца [105] .

105

Главными новыми кладбищами в Петербурге стали Преображенское (1872) и Успенское (1874). В постановлении из собрания РГИА, 565/6/21498 содержатся новые правила функционирования кладбищ.

Поделиться с друзьями: