Каменное сердце
Шрифт:
Она даже поперхнулась, когда прочитала. Вдруг, всего на две секунды, но очень отчетливо, прямо словами подумала: мне бы такого. Тихий, богатый и пожилой. Неглупый. Чего еще надо? Но потом громко засмеялась сама себе.
«Что такое?» — Вадик вошел в комнату. Он был очень деликатный. Когда она сидела за компом и работала, он не мельтешил вокруг, не стоял над душой и даже не лежал на диване, а сидел в кухне. У нее была однокомнатная квартира. Правда, комната очень большая, с эркером и альковом. Самое начало пятидесятых. Кутузовский проспект. Но все равно — одна комната, и Вадик это прекрасно понимал.
«Это вообще похоже на правду?» — спросила она у Вадика. «Что?» — «Да вот это все» — она постучала пальцем по экрану ноутбука. «Дай присесть, — Вадик придвинул стул к ее креслу. Прочитал, вздохнул: — Черт его знает. Непонятно. Хотя отдельные черточки — да, конечно. Вот эти „товарищеские“ дома точно были, я был в Тбилиси, видел один такой. Квартиры в десять комнат, да. Там как раз примерно такая публика жила». — «Какая?» — «Так называемые цеховики. Хозяева подпольных фабрик». — «А вообще?» — «А вообще не знаю. Все может быть. Ну, или наоборот, не может быть», — он обнял ее и поцеловал.
Вадик очень хорошо умел целоваться, просто как никто на свете, ей это особенно нравилось. А в этот раз вдруг странно стало. Вдруг показалось, что она на самом деле мужчина. Пауль Шуман, то есть Павел, которому пишет письма этот странный Тимофей. И тут ее — или уже его? — жарко и искусно целует Вадик. Как будто бы она пассивный педераст. Фу. Бред какой. Она
Но потом она посмотрела в потолок и спросила: «А этот Тимофей — это случайно не ты?» «А? — спросил Вадик. — Кто?» — «Ну этот, мой корреспондент на „Фотосайте“. — „В смысле?“ — „В смысле — не ты ли меня разыгрываешь этими письмами?“. — „Бог с тобой“, — сказал Вадик. „Поклянись!“ — вдруг сказала она. „Сказано ведь: не клянись!“ — засмеялся он. „Кем сказано?“ — не поняла она. „Третья заповедь, — сказал Вадик. — Плюс еще в Евангелии. Да — да, нет — нет, прочее же от лукавого“. „Бог ты мой, как все серьезно! — она повернулась на бок, к нему, обняла его, прижалась к нему по всей длине, от губ до кончиков пальцев на ногах, и сказала: — Нет, поклянись. А то уйдешь“. „Глупенькая моя, — обнял ее Вадик в ответ. — Я же тебя люблю. Клянусь, клянусь, чем хочешь клянусь…“ — „Ничем особенным не хочу. Просто дай честное слово“. — „Честное слово“.
Поэтому она, немножечко стыдясь двух своих кратких душевных слабостей — а именно желания выйти замуж за наследника тбилисских цеховиков и недоверия к любимому Вадику, — написала:
спасибо вам за письмо. Хочу ответить на него, но сейчас очень много работы. Видите, что происходит с курсами валют. Я подумаю, соберусь с мыслями и отвечу через несколько дней.
Вот я вам опять пишу письмо про новое фото, которое вы выставили на своей страничке на сайте, оно меня немножко разволновало. Но не потому что там что-то такое особенное снято. Мне интересно и одновременно за вас грустно стало, почему такие мрачные фоты — два подряд — про первое я уже написал (вы, кстати, получили ли мое письмо? Вы не обиделись?). Особенно этот снимок статуи молодого моряка, все кругом такое черное, и только на словах контраст со словом „Белое“ — в смысле море.
Я почему разволновался? Я подумал раньше, что вы человек спокойный, с ровной и гармоничной душевной жизнью, которая так удачно отражается в ваших фотах и совпадает с рассказом о себе, который вы написали.
Но вот это черное мрачное фото все впечатление изменило. И я подумал, или вы скрывали, что у вас бывают такие черные моменты. Или у вас что-то произошло, что вы сняли черного каменного человека. Не живого, а именно каменного, то есть как будто мертвого. И это так случайно совпало с моими чувствами.
В прошлом письме я написал, какая у меня странная была и сейчас идет жизнь, свободная от всех забот обычного человека: дом, еда, одежда. То есть жизнь легкая, веселая и на взгляд снаружи счастливая, потому что беззаботная и даже богатая. Но у меня в глубине души есть тяжелые вещи. Поэтому я так отзываюсь на эту вашу тяжелую фоту с черным каменным моряком. И на фоту с листочком, который замерз на льду.
У меня в жизни было большое несчастье. У нас в городе был авторитетный человек Зурик, Зураб Петрович, он полгорода в кулаке держал, ему все носили, и мой папа носил, так положено было, но они с Зуриком несмотря дружили. И папа решил, что я должен жениться на Зуриковой дочке Кате. Кето. Она была красивая, очень умная, я даже не мечтал на Кето жениться. Но папа поговорил, Зурик согласился, нас познакомили, мы гуляли в парке на Мтацминде. Смешно, как мы вдвоем идем, десятиклассники, а сзади два здоровых быка — один от Зурика, другой от моего папы Ивана Рафаиловича (папа крещеный татарин был, я говорил вам уже). Мы гуляли так, гуляли, и я очень полюбил Кето, и она меня тоже, хотя мы не целовались, а только держались за руки — мы не могли целоваться при тех быках, а вдвоем нам остаться было нельзя, не давали даже на минутку. И вот Кето говорит мне шепотом: „Тима, давай убежим!“ Я говорю: „Катенька, прости, что я не первый тебе сказал, я люблю тебя, давай убежим“. Но я вам должен объяснить, в чем дело. В Грузии, когда жених и невеста хотят жениться, они как будто убегают в другой дом, например, к старшей сестре, или к тетке, все равно кто из родных, и сидят там ночь. Все знают, где они, но все притворяются, что ищут, а на рассвете они говорят: „Вот мы тут! Мы теперь жених и невеста, поздравляйте нас!“ Это значит такой ритуал, как у черкесов похищение невесты. То есть я подумал, что Кето мне говорит, что пора нам уже объявить всем, что мы женимся. Но она сказала, что я не так понял, что она хочет убежать от Зурика, папы своего, в Ростов и там начать простую нормальную честную жизнь. Потому что она ненавидит жить, как ее папа. И папу своего тоже ненавидит. Я удивился. Я сказал, что Зурик и мой папа найдут нас на краю света, и надо у них спросить разрешения. Мы пошли к Зурику, я ему поклонился, сказал: „Пожалуйста, уважаемый дорогой Зураб Петрович, позвольте нам с дочкой вашей Катей жениться и уехать учиться в Ростов или даже в Москву, а потом жить просто, как простые люди, на свои зарплаты“. Зурик все понял, сказал, что мы дураки и чтобы я забыл про его дочку. Он подумал, что это я ее подговорил, наверно. Но я был ни при чем. Меня папа чуть не избил, но я ему сказал, что Кето лучше всех и что я все равно на ней женюсь, добьюсь своего. А потом совсем плохо стало. Катя сказала, что раз так, она пойдет учиться в училище милиции. И пошла, отдала документы, потому что как раз окончила школу. Но у Зурика все было схвачено, и она потом при всей семье просила у отца на коленях прощения. И при мне тоже, горе мне! Потому что моей матери брат был женат на Зуриковой двоюродной сестре, мы были как будто одна большая семья, клан Зурика, если можно так сказать. И вот мы все собрались в одной комнате. Катя встала на колени и попросила прощения, а Зурик сказал: „Ладно, прощаю, а сейчас я мужа тебе найду“, и бросил железный рубль в людей в углу комнаты, и какой-то парень из их родных вышел с этим рублем в руке, и Зурик велел Кето за него замуж. Они стали готовить свадьбу, чтоб была осенью, а в августе Кето поехала в Армению, в Дилижан к сестре, сестра ее Вера там была на курорте, и машина с серпантина упала вниз, и Катенька разбилась насмерть вместе с шофером. Люди грешили на Зурика, что он боялся дочь свою и убил ее, но это неправда, думаю. Он волосы на себе рвал, сам чуть не умер, я рядом был вместе со всеми родными, мы все его утешали. А у меня сердце совсем окаменело. Я тогда пришел к своему приятелю скульптору в Тбилиси и сказал: „Сделай мне каменное сердце. Но чтобы это было не просто сердце, а мое сердце, понял?“ Он сказал: „Пойди на рентген, сделай снимок четыре раза со всех сторон, и будет тебе твое сердце“. Я сделал, и он из черного гранита выдолбил мне мое каменное сердце. Я поехал в Дилижан, в то место, где Катенька разбилась, лопатой выкопал яму и похоронил свое сердце там. Я туда приезжаю иногда, там уже кусты выросли на этом месте, и рядом стоит орех большой, он раздвояется, это как сверху едешь третья петля. Там большой такой серпантин, много петель, а это третья и вниз поперек, и там лежит мое каменное сердце. А этот моряк каменный мне эту историю напомнил. Он на меня немножко похож. Вы извините, Павел, что я вам такое рассказал, ведь незнакомому человеку рассказать легче. А вы талантливый и понимающий человек.
Н-да.
Что остается? Остается
притвориться суховатой и даже несколько советской девушкой — то есть мужчиной! Это же не Полина Шкут, а Пауль Шуман.Ваше прошлое письмо я получил. Я не знаю, что сказать про такую судьбу, как у вас. Первое, что пришло в голову, — купленные дипломы лишили вас друзей, однокурсников. Это очень мощная подпитка в любых ситуациях. Мы с вами люди из разных частей этой жизни. Вы не знаете, что делать со свободным временем, как его использовать. Мне же его всегда не хватает. Цейтнот длиною в жизнь. У меня улыбку вызвали ваши слова о простой и красивой жизни другого человека (в данном случае моей), которого не знаешь. Да, пусть со стороны кажется так. Не буду разубеждать.
Каменного юнгу я снял, потому что меня тронул этот памятник. Оба моих деда остались на войне. Но они были взрослыми мужиками. А юнги были подростками, и я подумал, как им было страшно. Нам в нашей удобной жизни и то бывает страшно. Страшно принимать решения, страшно брать ответственность. А их жизнь загнала в угол. Я представил себе, как страшно тонуть в черной холодной воде, когда тебе пятнадцать. Вот и все.
Ваш рассказ про каменное сердце бесконечно печальный. Не могу себе представить, как устроена жизнь в больших южных семьях. Знаю об этом понаслышке. Знаю только, что зависеть от кого-то, в том числе от родителей, когда тебе больше восемнадцати лет — для меня вещь неприемлемая. За свою личную свободу я готов есть землю. Рисковать, работать на пределе сил. Только бы иметь право распоряжаться своей жизнью. Сохранять душу. Она нам дается на временное хранение — от рождения до смерти. И вернуть ее я хочу в лучшем виде, чем получил. А если совсем трудно… — она задумалась и решила добавить что-то из классики, — то в любых самых тяжелых ситуациях становится лучше, когда помогаешь тому, кому хуже, чем тебе. Только без корысти и мысли „какой я хороший“. Это реально работает. Всего доброго. Спасибо за письма.
и вам спасибо за письмо, а то я думал, вы совсем не ответите. Наверное, я слишком много лишнего написал про себя, и свою жизнь, и про свое тяжелое происшествие. Но спасибо, что вы откликнулись все-таки.
Вы не знаете, что такое большая южная семья, а я немножко знаю, что такое обычная русская или там украинская семья, в общем — не кавказская или вообще не южная семья. Как я понял, это примерно то же самое. Везде примерно одинаково. Только в южной семье все очень напоказ. Приказы разные кричат. Вроде „я отец! я мать! я твой старший брат! семья тебя проклянет!“ и все такие вещи. Но в русской семье царит то же самое, только без южного шума, без таких традиционных собраний всей семьей. Все равно в русской семье старшие добиваются от младших чего хотят, а младшие мстят старшим как умеют — иногда очень жестоко и несправедливо. Но русская семья все равно легче.
Вы написали очень мудрые и героические слова насчет свободной души и что готовы на все пойти за свободу. Но только наша жизнь устроена как в театре. Один режиссер говорил: „В предлагаемых обстоятельствах“. В России вообще свободней жить человеку с человеком. Поэтому я давно уехал в Россию, кстати. В России можно сказать: папа, я иду теперь учиться и еду в Ленинград, например. Русский папа, если не согласен, покричит и все. А грузинский папа тебя на вокзале поймает, отвезет в горы, и ты там посидишь в домике недели две, пока прощения не запросишь. Вообще вы когда-то, Павел, разговаривали на серьезную жизненную тему, чтобы у вас руки были закручены назад? А пистолет в затылок в самую ямочку, и чтоб знал: скажешь не так — тебя убьют, и никто не узнает, как в русской песне, где могилка твоя. В школе на всякий случай журнал украдут, и в поликлинике карточку, и в милиции форму номер один — и все, и нет тебя, и не было никогда. Где такой Тима был? Или Паша, например? Ошибся, кацо, приснилось тебе, ты пойди еще поспи, проспись хорошо, да?
Вот сидит человек в таком домике в горах день, неделю, две. Быки его стерегут, дрянь покушать дают, кувшин воды дают, наружу не выводят, ведро в углу — все удобства. Ждут, пока станешь прощения просить. Сидит человек и думает: жизнь все-таки дороже. Это же не как вон те матросы — спасать родину от врагов, тут правда надо жертвовать жизнью. А жертвовать жизнью, чтобы пойти учиться в тот институт, а не в этот или работать в то учреждение, а не в другое — вот и думаешь, разве надо ради такой свободы умирать или убегать в другой город и ждать, как тебе отомстят?
Это я, наверно, нескладно и непонятно пишу, но смысл такой: когда легко быть свободной личностью, тогда легко. Я могу только позавидовать и сказать: как вам, уважаемый Павел, хорошо.
А когда трудно — тогда трудно.
Вы, конечно, правы, что купленный диплом — это нет товарищей-студентов. Да. Это жалко. Но не вернешь. Что делать? Надо жить как получается, в этих „предлагаемых обстоятельствах“. Конечно, надо помогать людям. Я помогаю кому могу и как могу. Стараюсь незаметно, это вы сказали правильно. Помогать и выставлять напоказ как помогаешь — это грех.
Спасибо, что вы посочувствовали моему старому горю.
Вы написали: „всего доброго, спасибо за письма“. Из чего я понимаю, что переписка закончилась. Мне жалко, но ведь мы люди с разных сторон жизни, как вы очень остроумно и мудро сказали. О чем нам дальше разговаривать? Я не понимаю в крупных корпорациях, а вы не понимаете в бывших южных людях.
„Ты чего? — ночью спросил ее Вадик, увидев, что она не спит, а смотрит в потолок, закинув руки за голову. — Хочешь еще?“ — и он погладил ее поверх простынки. „Что ты, что ты, что ты, — зашептала она. — Все прекрасно, ты прекрасен, мне хорошо… Так. Жалко стало мужика“. — „Какого?“ — „Этого, как его, Тимофея Иваныча. Какая глупая жизнь. А все равно жалко“. „Ты лучше меня пожалей“, — сказал Вадик. „А тебя за что?“ „За то, что я тебе наврал, а сейчас переживаю, — сказал он. — Это я тебе писал письма“. — „Что?“ — „Да“. „А сейчас не врешь?“ — спросила совершенно спокойно. „Правда, правда“, — вздохнул он. „Докажи“. — „Могу показать в компе. Показать?“ — „Ах-ах! Скопировать эти письма с моего профиля к себе в файл, всего делов!“ „Нет, — сказал Вадик. — Я их нарочно себе на почту посылал, до того, как у тебя вывешивал. За полчаса примерно. Можешь сравнить часы-минуты. Показать?“ „Не надо“, — и замолчала. Он снова погладил ее, она вдруг в голос заплакала. „Ты же клялся! — шептала она. — Ты же клялся! Лежал со мной в постели, обнимал меня и клялся! — она отшвырнула его руку. — Не смей меня трогать!“ — и просто залилась слезами. Вадик пытался ее обнять, она ударила его кулаком в грудь, выскочила из постели, побежала в ванную, заперлась, долго мыла лицо холодной водой, потом надела халат, вышла из ванной и спросила: „Ты уже собрался?“
Ах, сейчас бы умыть лицо холодной водой, — вспоминала она, слушая усталый шум мотора; машина взбиралась на бесконечный пологий склон; такой плавный, но очень длинный подъем называется „тягун“. Вспоминала безо всяких особых переживаний и уж, конечно, без тогдашних слез.
Потому что за пять лет все уже сильно поменялось, и теперь у нее есть муж, наконец уже старше ее на целых одиннадцать лет, у него серьезный архитектурный бизнес, и он сейчас занимается реконструкцией одного курорта в Дилижане. И вот она едет к нему — просто так. Побыть вместе и провести пару недель на водах, как говорили в старину.
Вот почему она все это вспомнила! Вот ведь в чем дело! Дилижан. Серпантин. Дочка Зураба Петровича. В августе Кето поехала в Армению, в Дилижан к сестре, сестра ее Вера там была на курорте, и машина с серпантина упала вниз. Грешили на Зурика, что он боялся дочь свою и убил ее. А я пришел к своему приятелю скульптору и сказал: „Сделай мне каменное сердце“. „Езжайте потише!“ — „Не бойтесь, мадам“ — „Потише, я сказала!“ Машина уже прошла подъем и спускалась вниз по серпантину. Первая петля. Вторая. Третья. Стоп. Вот ореховое дерево с раздвоенным стволом. Надо лопатой подкопать кусты. Дальше пошла мягкая земля.