Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я выложил на предложенный стол фотоаппарат, два заготовленных листка (ее доверенность, свою расписку) лицами вниз – она отстраненно скользнула взглядом по бумаге, – показал липовое удостоверение – фото свежее, печать; с трудно получавшимся у нее сочувствием Виктория Ххххххххх послушала ложь про музей 175-й школы: внимание к выпускникам, тем более с такой громкой фамилией (пила ли она кофе или предложила только мне? я не запомнил), и, словно с подноса, выложила мне приготовленные накануне (заодно перебрала и сама) останки отца, годные посторонним (хотя так трудно остановиться, когда смотрят прямо в глаза, грустят с тобой и понимающе улыбаются забавным историям и задают те трогающие вопросы… Их тебе давно никто не задает, а так хочется, чтоб говорили с тобой, как с ребенком! Мало теплых людей, даже родственникам – никому никого не жалко, и приходится, помолчав, против воли раскрыться случайному, но – теплу: вряд ли это пригодится для вашего музея, вы уж там сами отберите, что нужно, а про это я никому еще не рассказывала и вы никому не говорите, просто я… чтоб вы себе представляли – сама потом себе не ответит: зачем? Зачем признаются на допросах

убийцы, против которых доказательств нет, – «излить душу», «муки совести» – как там еще сейчас называется Бог? кому мы служим?). Я под шелест волн смотрел на ее смуглое, словно сожженное лицо, на облако черных волос – такие, должно быть, называются «пышными», на гладь приличного привычного размашистого богатства квартиры, сделанной из двух, не запоминая, захлопнув чужую жизнь ненужным словарем (Сальвадор Дали, воровство колес, испанский язык, Кащенко, умер Сталин, «Прогресс», на полном содержании у отца, Средняя Азия, корь, бархатные шорты, письмо Хрущеву, тазобедренный сустав, Америка, партбилет, ЦРУ, «на суд пришли все мои женщины»), я погасил в глазах человеческое тепло и прекратил подачу раздувающих пламя вопросов – и Виктория Хххххххххх тотчас очнулась: где это я? уже столько времени?! – и по-хозяйски развязно, погромче обычного, словно толкнул:

– Вы знаете, что ваш отец был арестован в июле 1943 года за участие в подпольной организации и полгода просидел во внутренней тюрьме НКВД на Лубянке?

Она знала. И скрывала. Или не знала. И не хотела узнать. Совершенно не важно. Она совсем потерялась и никак не нащупывала, что сказать, и правдиво выглядела оглушенной, ей не хотелось, чтобы ее сейчас видели, особенно я, кому столько доверила.

– Отец не был… очень храбрым человеком. Теперь я понимаю, почему он не особенно уверенно ощущал себя в этой стране, – она по-другому увидела мои рабочие потертые руки с криво подправленными ногтями, надолго устроившиеся на ее столе, но ничего не спрашивала, я стал противен… либо все знала сама, читала справку о реабилитации.

– Школьники играли. Ничего серьезного. Но в организации использовались фашистские звания, и «рейхсканцлер», Володя Шахурин, застрелил одноклассницу на Большом Каменном мосту. Громкая история. Дело «волчат», «Четвертая империя», не слышали? – Я на ее месте пробудился бы от жажды, потребовал деталей: папа, вдруг расширившаяся жизнь отца, уже столько лет усыхающая в прошлом, долгожданные объяснения давних загадок. – Но она брезгливо молчала, и я помолчал, давая понять: главного не скажу, там много грязи, но есть возможность по-быстрому договориться. – Вы должны меня понять: мы не можем оставить без внимания этого дела, тем более что сейчас всплывают какие-то дикие слухи, публикации готовятся в желтой прессе… – я презрительно поморщился. – Чтобы остановить ложь, я должен опираться на материалы дела. Многое мне уже дали, но ради формальности архив требует доверенность от самих мальчиков или родственников. Я поискал, мальчики давно поумирали. – Если она созванивается хотя бы раз в год хотя бы с одним, мне можно подниматься и двигаться на выход, но я верил – нет, уж больно другим, чужим прожил в той проклятой школе Хххххх Хххххх, да и страх гнал их по противоположным концам жизни. – Родственники разъехались, повезло вот только вас найти… Вам не составит труда подписать мне доверенность, потому что роль вашего отца в организации, как я убедился, самая небольшая. Случайная. Чтобы вас отблагодарить, я дам вам расписку, что ни в каких публикациях, ни в каких экспозициях, ни в каких научных или публицистических моих работах, – перечисление впечатляет обыкновенных людей, – имя вашего отца и факты его биографии упоминаться не будут. Никогда. И я позабочусь, чтобы страницы дела с его показаниями уничтожили. Словно Хххххх в «Четвертой империи» и не состоял. – Я пододвинул ей свою расписку, свой настоящий паспорт и первой очередью – доверенность, с заметным местом для ее подписи.

Расписку она прочла внимательно, а доверенность взяла из вежливости, всего лишь подержать в руках.

– Но как-то… Нужны какие-то мои данные… Паспорт.

– Там все заполнено.

Виктория Хххххххххх горько усмехнулась, словно ожидала чего-то подобного, осторожно подняла доверенность и дважды проверила – цифра за цифрой, надеясь спастись, убедиться, что играющая ею сила все-таки уязвима и она может остановить свое ледяное сползание в худшее из того, что… Серия, номер, прописка, телефоны – всего-то сто долларов паспортистке, а получается сильнодействующе.

Я катнул ей ручку с черным стержнем, ни одним движением не допуская «нет», «потом», «я должна посоветоваться с мужем»:

– Только ваша подпись.

– Но такие доверенности… Я, правда, не сталкивалась… Как-то заверяют. Надо будет потом ехать к нотариусу?

– От вас больше ничего не потребуется. Только сейчас один раз расписаться. С нотариусом мы договоримся. Он заверит вашу подпись без вашего личного присутствия.

Мы – вот, что ломало ее, – мы ее, хозяйку хорошей квартиры, заставляли на кого-то работать, ей стала неприятна, омерзительна собственная искренность, открывшая мелкие подробности детства и смерти папы, искусно выманенное из нее тепло, доверчивость, пустившая чужого в дом, своя недавняя снисходительная вежливость к простолюдинам-краеведам, нестерпимо глупая своя готовность пойти на человеческий голос, хотя, как и всегда, никто никому не нужен с тех пор, как умерла мама, каждый один… и с усталой гримасой – все, что могла, чтобы указать нам место, отдалиться, спрятаться в надуманное равнодушие, превозмочь нас в цинизме и холоде, – она (на это я рассчитывал) широко, небрежным росчерком подмахнула бумагу и пихнула ко мне – вон!

В дверях я дал ей возможность еще по мелочи отыграться:

– Хотите, я сниму для вас копию показаний вашего отца?

– Мне ничего не надо.

Бегом, пропуская ступеньки, навсегда – я выскочил на свет и бросился через дорогу

без светофора и перехода к набережной к двум человеческим фигурам, ждавшим меня напротив Нескучного сада, чуть правее Андреевского моста, – они оглянулись, уже все зная, – я помахал белым листом, и они смотрели на меня, как смотрят на бегущего ребенка, и вспышка света превратила их в фотографию, добавив резкости, и окончив, они так и остались – усыхающий, прямой, как вешалка, старик, в серых, намертво выглаженных брюках от единственного костюма, с морщинистыми, пятнистыми, уже нечеловеческими конечностями, висящими из коротких рукавов летней белой рубашки, – в седом сиянии седины, строго и печально смотрят глаза, немилосердной скобкой перехвачены губы – и веселый, краснолицый, рассыпающийся русский человек с деревенским жидким чубчиком набок, птичьей, клювастой, задорной головкой, с добрым, близоруко вглядывающимся лицом, с трудом остановленный фотоаппаратом, перехваченный в желании: навстречу, показать, воскликнуть, перемяться – так страшно ему остановиться и что-то понять… вот они и сейчас, я вижу, они ждут меня там в неопределенном летнем месяце, пока я схожу за ключами.

Я добежал через дорогу, и мы молча двинулись к мосту.

На первой ступеньке я почему-то оглянулся, словно она могла поджидать меня у подъезда, на улице в плывущей, истекающей ночи, – дверь заперта на верхний и нижний, меня здесь не было давно, соседи поменяли дверь, незаметно поменялось вечное детское население подъезда, здороваются ставшие незнакомыми школьницы-дылды, надо заново заучивать имена малышни… я остановился за порогом: вещи, что это? Вдоль стен в темени стояли коробки, тюки, что-то страшное громоздилось на вешалках – свою квартиру открыл? я уезжаю? Я, боясь пройти, перегнулся – а кухня? – кухонный стол едва виднелся из-под неизвестной пузатой посуды и свертков – да что это, словно в полусне, я тупо остановился: вспомнить что-то простое и поймешь… Высокая девушка показалась впереди, наверное, из комнаты, не выпустив электрический свет, не показав лица, и твердым неспавшим голосом:

– Не пугайся. Я перевезла свои вещи. И кое-что докупила. Я все потом разберу. Очень устала и вечером не успела. Давай, позавтракаешь? Или сразу ляжешь?

Я продвинулся по прямой и опустился на кровать – не верится, что дадут лечь, квартира готова на выезд, заезжают другие, я могу еще посидеть, болят ноги, на кухне можно спросить попить… мне показалось, что я сижу на берегу черной воды, вот она чуть впереди, плещет, мягкое земляное дно уходит под пресную воду, висят на ветках пресноводные крабы, а дальше только вода и с ней смыкается ночь… точно не засну; мне казалось: больше она ничего не скажет – она не подходила, словно и она, моя любимая, увидела воду и осталась с другой стороны, но говорила, чтобы я не думал, что один:

– Начала разбирать, но так трудно. Каждая вещь – мое прошлое: когда купила, куда надевала… С кем. Когда переносишь на новое место, вещи сопротивляются – заставляют вспоминать то, чего уже не будет, словно им тоже больно, я успокаиваю – привыкнете, мы будем очень счастливы здесь…

Я смотрел под ноги, иногда пробно переступая: нет, не хлюпает, в комнате точно кто-то еще, что-то задумали они; я уезжаю? куда? и чувствовал облегчение: пусть хотя в эту ночь что-то случится, я изменюсь и утром увижу мир страшным и чужим, вспомню про смерть, небольшое количество оставшихся дней и больше ничего – черное… я погружался в тишину, потолок не гладили расплывающиеся конусы автомобильного света, как гладили когда-то над кроватью мальчика в другом городе, где узоры на наследных коврах напоминали многовесельные корабли армии, идущей в Индию, все спали, то есть – все расступились, я раскрылся, раковиной, пустой – ничего нет, нечего отдать… она говорила жалеющим полуплачущим голосом, я уже так далеко, нет – давно не знал этой высокой, хотя привык – есть она.

– Шубы привезла, на зиму. Помнишь мою любимую шубу? Так радовалась, когда мне ее купили, что утром вскочила с кровати, накинула на голое тело и побежала к зеркалу… Знаешь, как приятно… Я знаю, тебя раздражает, когда все не на своих местах, не так, как ты хочешь. Я наведу порядок. Ты сможешь работать дома. К нам будут приходить гости. Мы будем одни, только когда сами захотим, – говорила она, представляя своего сына, утренние совместные чаепития, выполнение домашних заданий, крепнущую мужскую дружбу большого и маленького. – Мы устроим грандиозный Новый год! Потому что как встретишь Новый год, так его и проведешь – это я знаю точно! Мне бы хотелось все знать про тебя. Чтобы ты не скрывал свои желания, фантазии… Подсказывал, как тебе больше нравится. У тебя есть фантазии? Расскажи… Если мы не сможем осуществить их, то даже поговорить об этом будет очень волнующе. Мне хочется попробовать на природе – большие пространства меня не пугают… Хочется еще: красные кружева, свечи, масла… Зеркало. Мы все это обязательно попробуем.

Что-то требовательно и тяжело упало на кровать, рядом – я, не посмотрев, опознал рукой: ремень, стекло – фотоаппарат, а я его хорошо прячу, она прошла мимо огромной тенью, встала подальше и распахнула шубу, длинно забелев голой кожей от шеи до пят, водруженная на каблуки:

– Сфотографируй меня.

– Сегодня сфотографирую. А что мы будем делать завтра? Послезавтра?

Она ненужно постояла и, стыдливо сгорбившись, уползла куда-то далеко, пошуршала, захлопнула дверь и включила воду, первый звук – текущая вода; все двинулось, тронулось, отправился поезд, женщина плакала, словно в соседнем купе, – в моем, как я и предполагал, оказалось три вонючих ростовчанина с наколками РВСН на предплечьях, одного на вокзале приостановил милиционер за легкую выпитость и, выяснив, что поезд отходит вот-вот, усадил за решетку для составления некого рапорта, ростовчанин молил («Брат, брат…»), торговался («Ты за билет мне заплатишь, если я опоздаю!»), сулил пятьдесят долларов, милиционер тихо сказал: «Нас трое» – сто пятьдесят, и ростовчанин сдох и, отправившись с Белорусского вокзала, раз в пять минут повторял, робко взглядывая на меня:

Поделиться с друзьями: