Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сквирский тоже заразился слепотой, все не мог успокоиться и наконец из Кабула написал старшим: знаете, я пятнадцать лет отработал в Америке, меня все так полюбили, знаете, как меня «беспрецедентно» (три раза употребил это умное слово) провожали: прием на пятьсот гостей, торжественные завтраки в мою честь, передовицы в нью-йоркских газетах, вы разве не читали телеграммы ТАСС о «проявлении неслыханной теплоты» (не молчите!!!)? Через полтора года его арестовали и расстреляли в начале войны, припомнив эсеровские корни; прожил пятьдесят четыре года, пухом ему земля.

Сквирского вычеркиваем – вводим Уманского. Рузвельт болезненно щурился на застеночное копошение и пересменку мутных фигур в русских сумерках и, уже раздражаясь от бессилия мозга, приказал: «Узнайте о нем побольше. Нам не следует оставаться пассивными». И почтовые голуби донесли: ответственный за ошейники

из колючей проволоки для иностранной прессы, «золотые клыки», мы его ненавидим – вот кем пошел император.

«Мое назначение встречено поразительно хорошо, – доложил Уманский. – Я не ожидал. Опасался, что недруги напомнят о моих грехах по линии цензуры». Ачто другое он мог написать?

Трояновскому его смена, победитель показался человеком способным, но неглубоким.

Америка-2

И за краем света, где не конвертировалось ничего, однажды (но вот когда?) император нащупал и поднес бусинку к глазам и катнул между пальцами: узнайте о нем побольше. Объект десять лет печатался под псевдонимами и анонимно, служил и формировал сознание гостям, и заросший дед-морозовской ватной сединой пациент Бернард Шоу солнечно-нагрето жмурился под присмотром Уманского на вагонной подножке: «Глубокое утешение, сходя в могилу, знать, что мировая цивилизация будет спасена… В России я убедился, что коммунистическая система способна вывести человечество из кризиса и спасти от полной гибели». А голод? как же голод? Кто-то из смелых и не местных (или купленных и наученных) спросил: «А голод?» (В Поволжье ели людей). «Помилуйте, когда я приехал в Советский Союз, я съел самый сытный обед в своей жизни!» И паровозный гудок, и замахали руки с белыми манжетами.

Следующее достижение: пациента Герберта Уэллса пустили к императору (может быть, именно в тот день император вгляделся в невысокого, щуплого, щели меж золотых зубов, круглые очки, Уманского?).

К любимцу русских гимназистов, собирателю оловянных солдатиков Герберту Уэллсу приближалась смерть, и в оставшееся время он решил придумать план ежедневного счастья для населения Земли и для затравки поработать «почтальоном при почте амура двух гигантов». Император и Рузвельт доверят фантасту тайны души, и он понесет их над солеными пустынями Атлантики, подправляя, обогащая, переваривая, – трое (включая почтальона) дадут населению счастье, завершат начатое Христом… С выражением безмятежной скуки на лице император слушал-слушал (в переводе Уманского) планы мирового переустройства на началах справедливости, и вдруг совершенно бессвязно англичанин схватился за главное: «Иосиф Виссарионович, он спрашивает: что вы хотите передать Рузвельту?»

«Ничего».

Ничего.

После сдачи продукции, показав Уэллса, Уманский припорхал в языках пламени к Литвиновым (Максима Максимовича не застал) – переполняло. Айви Вальтеровна, английский легкомысленный мастодонт по прозвищу Мадам Литвинов, затеребила его (при восьмилетней дочери!): ну что? что? как он вам? ведь вы впервые? так близко, так долго (вот чего стоят архивные проститутки: «не раз выступал переводчиком при товарище Сталине»)… Кто? ну и кто же он?

– Фанатик, – якобы сказал Уманский.

– Чего? Фанатик чего? – стрекотала эта полоумная сорока.

– Диктатуры… – якобы протянул Уманский.

– Пролетариата? Диктатуры пролетариата или…

– Вот этого я еще не разобрал, – якобы признался Костя и странно потрогал собственное лицо – веки, брови, лоб (не присутствовавшие, но ведающие точно все, утверждают – Костя сказал не так: «Этого еще не знает никто»).

Он, анонимно-псевдонимная тень, английский и немецкий язык императора, мастер мягкими диванами, цветочными полянами, икрой и водкой вызывать нужные мысли, показал себя первый раз 13 декабря 1931 года – встреча с писателем Эмилем Людвигом (час пятьдесят) – и последний 1 марта 1936 года – беседа с опереточным «газетным магнатом из США» Роем Говардом (три с половиной). Мы пойдем на альтернативные выборы в Верховный Совет – подарил император очередному американскому идиоту сенсацию – и выбрал Уманского. Надписывая свое фото Говарду, он вдруг поднял глаза, в которых, отразившись, вздрогнул и пошел в бешеный рост человечий эмбрион: «И вам подписать фото, товарищ Уманский?» – «Да. Да. Да. Конечно!»… И спустя месяц за спиной у посла Трояновского возник очередной литвиновский птенец – тот, что нравился всем и правильно думал, – и Трояновский потащил его в торбе за спиной мучительные недели (чужой голос, чужие уши) и упрямо докладывал свое (а Уманский докладывал нужное: посла

надо менять!), пока ему не сказали «хватит» и не поманили через страшно растущую Германию получить за труды.

А Уманский отряхнулся и представился первым лицом; много спустя, когда уж началась война, ближний президента Гопкинс неожиданно вспомнил за столом Трояновского, «хорошего посла»: «…он понимал американцев, и американцы понимали его, всегда была возможность договориться» – вот так непрямо сказал он о том, каким не был никогда Костя.

Надписанное фото императора Костя вставил в серебряную рамку, раскрашенную под березовую ветку, и при фотографировании молодого дипломата при исполнении или в нечастые культурно проводимые мгновения отдыха оно, фото, почему-то всегда попадало в кадр.

Американцы не понимали личного несуществования русских. Им казалось, они не любят Уманского, а не любили они Империю, и Уманский, как и полагалось послу московитов, оттачивал иронию на «тупых» заместителях госсекретаря, заканчивал переговоры визгливыми скандалами, делал вид, что «твердость равнозначна грубости», мог себе позволить: кредитов не будет.

О чем они говорили (американский посол жаловался в Москве: каждый день ваш Уманский ходит и просит! ходит и просит! – Он ничего не просит, цедили ему, а добивается выполнения)? О сварочных машинах «федераль», конвенции об охране котиков, возмутительном задержании среди бела дня на улице советского гражданина Овакимяна под «фантастическим предлогом» (агент «Октан» «проявил малодушие», во время «приступа мучительного страха» явился в ФБР и сдал резидента); вели многотомную переписку по торговому вопросу (перевод тов. Вшивкова): в Америку везли спички, беличьи шкурки, сотни тысяч пучков бараньих кишок (нормальный калмык и закавказские), козлину, щетину, барсучий волос (20 долларов за килограмм), икру, осетрину, белугу, центроуральскую, южноукраинскую и красную лисицу, восточного и западного осеннего сурка и особенно – тряпье (выдерживая конкуренцию с Румынией и Польшей). Я проснулся от изумления, обнаружив в именном указателе на «П» «Пилата Понтия, римского наместника Иудеи», между «советским авиаконструктором В.М.Петляковым» и Пихлак, «врио заведующего правовым отделом НКИД СССР», и устало полистал нужное место – оказалось, на банкете в торговой палате Уманский сказал: «Но если нашей стране и не грозит немедленная опасность, мы не можем смотреть как Пилат на теперешнюю европейскую ситуацию».

Даже говоря нужную неправду (к империи с двух сторон подступала война), Костя красовался, он три года пьянел, подзабыв о снегах. Его не вызывали в Кремль, учитель Литвинов берег до поры, держал подальше от братских могил и ночных расстрелов; но истекло – мы не могли уже смотреть как Пилат; Максим Максимович с нового 1939 года почуял: ему слабее пожимают руку – и среди глухой ночи вдруг со смятым смешком признался своей англичанке: «Неужели они пытаются договориться с Гитлером за моей спиной? Поверить не могу в такой идиотизм…». Словно у императора оставался выбор в игре «Лишь бы не я», когда все участники первыми хотели скормить Германии красных.

Это у Литвинова оставался выбор. Каждый вечер его подушка ложилась на заряженный пистолет, и первый, главнейший закон его квартиры в Доме правительства гласил: нельзя стучаться к папе, если папа ушел спать и заперся на ночь; стук означает – «пришли», он застрелится. Дочь забыла, забегалась как-то раз (и помнила затем вечно) и – постучалась.

Литвинов подождал.

И открыл дверь.

Но весной пришел день, когда через порог бывшей императорской дачи в Фирсановке переступили спешившиеся всадники, гасящие свет, – Молотов, Берия да Георгий Маленков, за окнами занимали позиции солдаты с петлицами НКВД. Литвинов не мог подняться, смотрел на гостей как на любимый киноэкран: вот как наступает…

«По натуре музыкант», поклонник оперы, он пока сидел в киевской одиночке, полюбил танцевать, любил и потом, хоть располнел; с удовольствием носил мундиры, обожал бридж, делал зарядку, принимал холодные ванны; жена, Айви Вальтеровна, никогда не видела его небритым – через несколько лет после свадьбы он заболел и слег – только тогда обнаружила: у него, оказывается, рыжая борода! И жить не мог без кино, без Греты Гарбо, всюду первым делом в кинотеатры, особенно в Берлине, до свастики; позже (проездом, меняли паровоз) первый раз – не пошел, хотя Гитлер прислал адъютанта: если г-н нарком пожелает по обыкновению выйти в город для посещения кинематографа, власти рейха гарантируют ему, еврею, неприкосновенность. Муссолини чем-то еще впечатлил, какой-то властной организованностью, а Гитлера Максим Максимович презирал, брезговал.

Поделиться с друзьями: