Каменный мост
Шрифт:
– Впустую сходил. Дали направление на анализ крови: общий и биохимию. И на УЗИ внутренних органов.
– А что врач сказал? Он вас посмотрел?
– Сказал: желтые склеры.
– Что это?
– Вот здесь, в глазах – это называется склеры. И учащенный пульс. Спросил: гепатитом не болели? Желтухой. Вроде не болел. А в детстве – кто знает. У мамы не спросишь. Регина все знала.
– Вас самого что беспокоит?
– Ничего, – с тоской произнес он. – Это Маша в меня вцепилась, ей кажется, что я похудел! Ну, иногда здесь, в животе, схватывает. Так это и раньше… Да нет, все ерунда. Только времени жалко. Обследуюсь, хуже не будет. Ты думаешь, наша девочка возьмет Зину Левашову? Ох, крученая, мне кажется, эта Зина…
– Разрешите? Написал Микояну, хотел почитать… – Это Чухарев, измученный и мятый. – «Вано Анастасович, пишет вам аспирант исторического факультета Московского университета… Хочу предупредить: я все знаю о вашей роли в убийстве Нины Уманской, встречался с Реденсом, Хмельницким и Бакулевым, вашими братьями Степаном и Серго… Настоятельной необходимости в нашей встрече я не вижу, встреча – это именно ваш последний шанс что-то изменить…»
…Они создали
Почему они собирались захватить власть? Что им еще оставалось, потомству, – только то, что сделали отцы: война должна окончиться победой, великой победой, после такой войны должно произойти что-то такое… Всех должны воскресить или хотя бы чем-то оправдать каждую могилу… что-то такое, что происходит всегда в конце времен, что заставило Ивана Грозного сесть и тяжело вспомнить поименно задушенных, удавленных, утопленных, посаженных на кол, закопанных живьем, отравленных, изрубленных в мелочь, забитых железными палками, затравленных собаками, взорванных порохом, изжаренных на сковороде, застреленных, сваренных в кипятке, изрезанных живьем на куски – до безымянных младенцев, затолканных под лед… Это чуяли все, чуял и император, раздумывая: не раздавать ли бесплатно хлеб? Времена кончались, мечты царей исполнены, проливы наши – дел не осталось, русские на вершине; куда ни повернись – только вниз, осталось вымирать… Потомству не оставляли лучшего будущего – лучше некуда, все, что у них было, дал император и отцы; но император уйдет в землю, отцы – на персональную пенсию союзного значения и будут молчать, не ропща на скудность пайка, благодаря партию, что не убили, подписывая мемуары; по наследству опасливо передадутся дачи, машины, вклады, алмазные камни в уши, но только не слава, не власть, не подданство Абсолютной Силе… Будущее учеников 175-й, мотогонщиков, ухажеров и дачных стрелков, виделось даже из седьмого класса: сладко есть-пить, кататься на трофейных иномарках, жениться на маршальских дочерях и – спиваться и растираться в ничтожество окончательностью и совершенством не своих деяний, не выбраться из тени отцов и стать кем-то «собой», а не «сыном наркома», имея единственной заслугой фамилию, родство, и завять, устроив внуков куда-нибудь поближе к дипслужбе, к проклятым долларам, и докучать соседям по даче: отец – святой, и вы вспомните еще императора… Они – не Яков Сталин, пропавший в концлагере, а Вася Сталин – двадцатичетырехлетний генерал, хулиган, шалопай, пьяница и покровитель футболистов. И если Шахурин Володя хотел другой судьбы, он должен был собрать стаю верных и выгрызть свой век – взять власть, научиться повелевать прахом, человеческой однородной в общем-то массой, подняться на идее – как Гитлер – колдовски, и мальчик внимательно читал – что он мог читать? – «Майн кампф» и «Гитлер говорит» Раушнинга; возможно, свидетели не врут и мальчик блистательно знал немецкий, но эти книги взахлеб… не только семиклассники. Для соколов императора их выпустили на русском – лучшие люди империи и Германии с болезненным вниманием внезапно обнаружившихся и до одури непохожих родственников (Третий Рейх, Третий Рим) все эти годы всматривались в чудотворные деяния друг друга, и отец Шахурина, беззаботно оставив книгу в незапертом домашнем кабинете, пересказывал – императору! – подробнейшие описания фюрера, Геринга, Геббельса и близких, занесенные дочерью американского посла в Берлине Мартой в книгу «Из окна посольства» (а позже Марта случайно полюбила веселого, красивого парня, и он завербовал ее в иностранный отдел НКВД, в агенты-наводчики), и удивился: император, оказывается, уже эту книгу внимательнейше прочел… А Молотов писал жене: «Полинька, милая. Пишу тебе кратко, т. к. никак не могу расправиться с завалом дел. К тому же ночью в воскресенье на несколько часов оторвался для чтения Раушнинга 'Гитлер говорит' …
Но почему дети взяли фашистские звания? Почему, когда страна, истекая кровью… ненавидя… Но как признался еще один выпускник 175-й школы: внешний вид фашистов даже в наших очерняющих пропагандистских фильмах не шел в сравнение с обмотками и мешковатыми шинелями русских солдат, оборванцев, дикарей – в победоносных, страшных элегантных фашистах виделось жестокое, мужское начало. Андрей Сергеев в книге полувоспоминаний «Омнибус» написал: «Поражают воображение величественные слова: Мотопехота, Мессершмит, Юнкерс-88, Фокке-Вульф, штурмбанфюрер, дивизия „Мертвая голова“»… Сергеев жил в сорок третьем году обыкновенным восьмилетним мальчишкой с московской улицы, но и его подхватило и протащило очарование «рыцарской» фашистской мощи. Так как же красота врагов, красота и культурная прочность цивилизованной жизни, горячих ванн и исполняемых расписаний трогала и дурманила мальчиков 175-й, живших высоко от своей земли в ощущении: все им обязаны.
Чухарев уже давно покидал контору последним и останавливался у газетного лотка, накрытого в дождь клеенкой, покупая «Завтра» или «Новую газету». Грязная, огромная продавщица, еще и утолщенная свитерами, передавая сдачу, придерживала его ладонь теплыми пальцами и показывала
в улыбке неожиданно белые зубы. Испытав позорное, сладкое обмирание, он спешил вниз по Грохольскому переулку на Комсомольскую или вверх – на Сухаревскую; этой зимой и весной, заполненной охотничьей, шахтерской работой, ему платили три тысячи долларов в месяц, и в контору он спешил, едва не переходя на бег, не высыпался, не отдыхал, не видел дочь, почти не разговаривал с женой, он понял, что человек, если верит в себя, если его слегка подучить, может многое делать с другими… Вдруг он почувствовал: в жизни его появилась и росла тяга к другим женским телам, чужой плоти, и эта тяга размножала его пути, и он не задумываясь шел этими путями – быстро, словно за делом, ходил вдоль Садового, всматриваясь во встречных, высаживался на незнакомых станциях метро, разглядывал официанток и продавщиц, оглядывался на размашистые походки и голые ноги, словно что-то искал и пытался узнать… К жене ни один из этих путей не вел, и об этом он не думал, просто не мог с этим ничего поделать, странно было бы искать неясное это в жене. Как она могла утолить то, что не пробуждала? Он говорил про себя: мне плохо, он не говорил «я страдаю» – говорил: мне тяжело. Ему хотелось жалости. Так не было раньше, но стало так не внезапно, что казалось ему, это было и раньше, но словно теперь Чухарева повернули в этот угол лицом и он не мог отвести глаз – ничего, кроме этого, не осталось, не утоляла даже работа.Оставалось терпеть, оставалось надеяться, что это весна, прощание с молодостью, первичное оголение теплых дней, непривычная свобода от зарабатывания денег и ставшее притягательным бродяжничество по многолюдным… Пройдет, он возьмет отпуск, уедет в лес, в физический труд, в усталость, станет гонять за дочерью на велосипеде, поливать яблони, копать, читать на ночь сказки, засыпая над последними строчками, и вылечится: наличествовало лекарство еще – близость с женой; сразу после казалось – отпустило, а ничего и нет, все это – приятная ненужность, это не может мучить, после грязного, лохматого соприкосновения со скользкими кудряшками уже не требовалось больше ничего – вечер, половину следующего дня он даже на одетых встречных красивых видел эту лохматость, и его подташнивало от легко и точно представимой чужой кожи, подкожного жира, одинакового провисания сырых, вялых грудей, освобождаемых от стискивающего белья, – не хотелось ничего, но быстро проходило – до следующего раза, до близости с женой, когда в остатки последней минуты перед опустошением проскальзывал ужасный миг, когда хотелось всех, и даже тех, кто вызывал тошноту, и тех знакомых, и неизвестных еще тех, и мельком виденных, но следом опять наступало отчуждение, и он падал, как в мелкую воду, в спасительную мысль: как же мало и ничтожно то, что так мучит меня, вот это все… Ему никогда не хотелось домой, дома плохо, дом – старость и смерть, там нет выхода, ему хотелось молодости и свободы – ему казалось: он разминулся с молодостью, не оценил, мало побыл, еще можно побежать назад и добрать – он чувствовал, как мировая тенденция распада обычной семьи безвыходно ворочается в тесноте его обычной семьи, и знал, что по правилам рода ему предстояло пахать, пахать, пахать и сдохнуть за плугом.
Зачем люди женятся? Чтоб не варить самому пельмени. Чтоб не стирать. Чтобы кто-то ждал после работы, спросил: как спал? – и дышал рядом.
Девушка
– Левашова согласилась пустить меня в квартиру. Завтра. Я сказала, что работаю в социальном отделе управы и разношу подарки ветеранам ко Дню Победы. Очень стыдно обманывать. Можно я возьму деньги и куплю ей чайник, что быстро нагревает? Вы любите кино?
Идиотский вопрос.
– Может быть, мы сходим в кино?
Мне не хочется. Мне не интересно. У меня много работы. Я тебе не обязан. Ты не отсасываешь в кино.
– Сходим. – Что ты красномордо застыла с трясущимися руками, возьми хоть какие-то бумаги, сейчас ворвется Алена. – Выходите и медленно идите в сторону Сухаревки. Я вас догоню.
…Алена презрительно смотрела в окно.
– Я попробую договориться с Левашовой, с вашей секс-бомбой?
– Нет.
– Почему? С ней уже договорились? Почему не я? Почему «так получилось» – я была на месте и не отключала телефон. Не знаешь? А кто знает? Само получилось? Я еще работаю с вами? Каковы теперь мои обязанности? Что значит «ничего не изменилось» – все изменилось! Просто приходить и получать зарплату? Подпиши, пожалуйста.
– Четвертое заявление об уходе? Могла бы оставить секретарю.
– Не обижайся. Просто у меня есть своя жизнь. Мне предложили работу. Я прошла три собеседования и с первого раза сдала тесты.
– Мерчендайзером? Торговым представителем в регионах?
Она взмахнула рукой: а, знаю наизусть и не ждала другого! – повертела подписанную бумагу: куда? – и все-таки склонилась для холодного поцелуя и прошептала сквозь подкатывающие слезы:
– Так надо. Так будет лучше нам. Я должна попробовать. – И добавила из американских кинолент: – Я люблю тебя.
Я пожил в пустом кабинете, подвигав нелюбимых брянских морячков, ранние – грузные, грубые, словно лепили дети, особенно гранатометчик с расплющенным лицом; я рассматривал развалины: вот теперь все? нет, не все – так не кончается, больно и не жалко, захочу ли я увидеть ее? Я вручил сторожу ключи и спустился по лестнице (мы квартировали над автосалоном), предполагая в худшем случае встретить за стеклянными дверьми замерзшую собаку. Так и есть: Алена стояла отвернувшись, уже, наверное, давно изображая поиски в сумочке чего-то запропастившегося и заготовив удивление: а, это ты…
– Я думала, ты уехал, машины нет. Пойдешь до метро?
– Я пойду один.
Алена всевидяще всмотрелась вниз – до «Комсомольской», вверх – до «Сухаревской» и обнаружила то, что должно, ненавидяще сверкнула глазами, сгорбилась и ушла от меня шагом, напоминающим бег. Давно не заходил в кино, «Алмаз» на Шаболовке, так все изменилось – очереди в кассу, на некоторые сеансы «билеты проданы», множество блондинок с острыми коленками, шумные, матерящиеся мальчики в спущенных штанах, смуглая и губастая девка в отсутствующей юбке насыпала попкорн, измученно всматриваясь поверх клиентов. Нас пустили заранее в пустой зал – две минуты я изучал кресло: шестеренки и моторы опускают спинку, поднимают ноги, как у зубного врача. Секретарша вдруг тронула меня за локоть сильным, искренним прикосновением: