Каменщик революции. Повесть об Михаиле Ольминском
Шрифт:
Решение уехать, как только закончится срок ее ссылки, сложилось у Кати как-то внезапно и для него неожиданно. Они, правда, никогда не обсуждали этого вопроса, но всегда как-то само собою подразумевалось, что приехали вместе, вместе и уедут.
Первое время вынашивали мысль о побеге — но и бежать тоже вместе — и даже накопили какую-то толику денег, без которых в дальнюю дорогу не тронешься.
Может быть, и удалось бы. Готовились серьезно. Завели знакомство с местными рыбаками, охотниками, ямщиками, «гоняющими» почту. И, что особенно важно было, завязали дружеские отношения со ссыльными скопцами, поселение которых
Как-то так получилось, что изо всех политических скопцы выделяли его и относились к нему с особым уважением и доверием. Может быть, потому, что относился он к ним сочувственно, но без обидной снисходительности, а также и без той неоправданной и обидной брезгливости, которую проявляли многие из его товарищей по ссылке. Скопцы сами предлагали, что, если надо будет, выведут из города и спрячут в тайге так, что никакой пристав со всеми своими урядниками не сыщет. И проведут горными тропами через перевалы к рекам, текущим в Байкал. А там уже место жилое, от Байкала рукой подать до Иркутска, до железной дороги. Может быть, и удалось бы…
Но судьба распорядилась иначе.
В конце лета тысяча восемьсот девяносто девятого года прибыло пополнение в колонию ссыльных. В числе прочих — Станислав Трусевич, один из руководителей социал-демократической организации «Рабочий союз Литвы».
Михаил быстро сошелся с Трусевичем. Ему тогда очень нужен был такой человек, чтобы утвердиться в новых своих политических воззрениях. А Трусевич был убежденным марксистом, партийным вожаком, человеком дела, истинным профессиональным революционером. Трусевич тоже проникся к нему доверием и симпатией. И вскоре признался ему, что к зиме должен быть в России. «Рабочий союз» готовил забастовку на виленских и ковенских заводах, а теперь стачечный комитет оказался обезглавленным. Словом, этого требовали интересы партии.
Дело прошлое, и перед собою душой кривить нечего — он колебался всего несколько минут. Отдал Трусевичу скопленные деньги и свел его со скопцами. Побег прошел удачно, но собственное освобождение отодвинулось на неопределенно долгий срок.
Катя и обиделась, и рассердилась.
— У тебя мания самоуничтожения, — сказала она ему в ответ на его доводы.
И как он ни пытался убедить ее в совершенно очевидной для него истине, что польза, которую могут они принести делу партии, несоизмерима с пользою, которую принесет такой опытный и закаленный боец, как Станислав Трусевич, Катя жестко стояла на своем:
— Все мы бойцы одной рати, и, стало быть, все равны!
Когда же он попробовал возразить, сказала, что он никудышный марксист, так как своими действиями убедительно доказал неистребимую свою приверженность к сугубо народнической теории героя и толпы.
Только один раз он видел ее такою разгневанной, — это еще в Питере, до их ареста, когда она собиралась подорвать Аничков дворец, а он отнесся к этому скептически, и она в яростной запальчивости обвинила его в трусости. Но тогда они быстро помирились, а на этот раз он не стал, как обычно, уступать, и хотя через несколько дней восстановились достаточно ровные взаимоотношения, все же трещина осталась, и трещина достаточно глубокая.
Может быть, не будь этой трещины, Катя бы и не уехала. Кто знает?
Она вернулась от пристава возбужденной и сразу же — видно, обдумала все по дороге — сказала, что через две недели уезжает.
Он хотел ей сказать, что хотя бы из простой вежливости, если уж не говорить о товарищеской солидарности, могла она спросить его совета или, на худой конец, хотя бы просто
поинтересоваться его мнением, но вовремя понял, что слова его повиснут в воздухе. Если разобраться, то какой ей смысл оставаться здесь еще на два года? Он не больной, не увечный, и если смог прожить пять лет в одиночном заключении, то тут, среди людей, близких по духу и сердечно к нему расположенных, прожить два года и вовсе не трудно. И то, что она рвется к делу, — а уж он-то, как никто другой, знает, что сложа руки она и дня не просидит, — вполне можно было понять.И он сказал ей:
— Я думаю, что ты решила правильно.
Сказал вполне искренне, так он и думал, но когда Катя уехала, почувствовал неуютную, тоскливую пустоту.
Даже сидя в тюремной одиночке, такой не испытывал. Даже когда сидел в Петропавловке и не знал, чем вообще все может кончиться, где-то подспудно жила вера в то, что рано или поздно они встретятся и пойдут по нелегкому своему пути рука об руку. Теперь такой веры не было. И нельзя было подыскать этому разумное объяснение.
Что такое два года? Не длиннее же они тех пяти… Не в сроках суть.
Но, конечно, если бы сыскался такой провидец и сказал ему тогда, что всего еще один раз в жизни суждено ему встретиться с Катей, не поверил бы. А если услышал бы, что встреча эта будет встречею не близких людей, не единомышленников, не друзей, а скорее противников, даже врагов, то оскорбился бы до глубины души, и несуразно дикими показались бы подобные предсказания. И не только дикими, но и позорящими их обоих.
Но вот ведь почувствовал пустоту…
Наверное, потому так и потянулись они с Марией друг к другу, что обоим им в ту пору было тоскливо и неуютно. Хотя и он и она то, что было у каждого на душе, скрывали тщательно и умело. Так что тут надо было почувствовать, а такая душевная проницательность не каждому дана, да одной проницательности тут и недостаточно, тут надо, чтобы у обоих душевный настрой был на одну волну.
Сколько еще политических прибыли в Олекминск вместе с Марией, ему теперь и не вспомнить. Кажется, четверо: во всяком случае, четверых он хорошо помнит — «муж с женой и будущие муж с женой» — сказала про них Мария.
На следующий день он повел «новоселов» на прогулку — знакомить с окрестностями. У него было доброе намерение показать им настоящую сибирскую тайгу, благо она подступала к городку почти вплотную. Но большинство из вновь прибывших были люди городского склада, привыкшие ходить по тротуарам или хотя бы по прибранным дорожкам городских парков. Продираться сквозь бурелом, подниматься в гору по замшелым камням и переходить ручьи по вертким, ненадежным мосткам из наспех брошенных поперек жердей им было невмоготу. И, едва углубившись в тайгу, все в один голос запросили пощады. Только Мария высказалась за то, чтобы продвинуться дальше, — ну хоть самую малость. Но на нее замахали руками. Вопрос был поставлен на голосование и решен в полном соответствии с принципами демократии.
— А я не хочу возвращаться, не хочу, не хочу, не хочу! — запротестовала Мария и притворно захныкала, как раскапризничавшийся ребенок.
— Не плачь, милая девочка, — сказал он и, как маленькую, погладил по голове. — Утри свои слезки. Завтра я снова пойду на прогулку в дремучий лес и, если захочешь, возьму тебя с собой.
— Ура!!! — закричала Мария и захлопала в ладоши. Такая вот непринужденность установилась между ними с первых дней. Ему это казалось вполне естественным; с высоты своих почти сорока лет он взирал на нее, как на ребенка.