Камера хранения. Мещанская книга
Шрифт:
Тут требуется небольшое отступление. Именно в пятидесятые – с переходом из поздних сороковых – сознательные советские граждане беззаветно боролись со стилягами, юношами и девушками, подражавшими, как им, во всяком случае, казалось, во внешнем виде и манерах молодым американцам и отчасти европейцам. Я уже писал о том, как с помощью журнала «Крокодил» пытался попасть в эту завидную категорию отрицательных героев… Но были молодые – и даже средних лет – люди, которые жили в свое удовольствие, пренебрегая противоестественно узкими брюками и тропическими галстуками, – их не интересовали иностранные экстраваганции, они вполне удовлетворялись отечественным шиком. Один такой, помню, шел по перрону Рижского вокзала, легко неся в крепкой руке как раз лакированный чемодан. Он был красиво стрижен и, возможно даже, завит, от него крепко, но не слишком, пахло прекрасным мужским
Исчезли давным-давно идейные стиляги, уже много лет расцвечивают городской пейзаж хипстеры и метросексуалы, а процент пижонов остался тот же – их немного, этих украшений толпы.
Еще одно отступление, кратчайшее: женщины-пижонки любят, независимо от моды, по заказу сшитые широкие наряды, матовый шелк и крупные украшения. Занимаются чем-нибудь в кино или театре – но не актрисы.
А мужчины-пижоны довольно часто не занимаются ничем.
…И еще один сорт чемоданов необщего употребления: из толстой, зернистой матовой свиной кожи, чаще всего оранжево-желтые. Их, штуки три-четыре, захлестнув ременной петлей – тележек не было, – тащил носильщик, а следом за ним спешил к выходу из Белорусского (некоторые все еще называли Александровским) очевидно иностранный пассажир… Самое забавное: в начале шестидесятых такие чемоданы чешского производства появились в советских магазинах… по 35 руб-лей новыми! И их никто не покупал – считалось, что дорого за чемоданы. В нашей обуреваемой материным снобизмом семье пара таких появилась и служила, в основном мне, лет двадцать.
Причудлива была наша советская жизнь, господа.
Любительская съемка
Велосипед… Часы… И вот вспомнил: еще одна мечта четырнадцатилетнего – фотоаппарат.
«Любитель» стоил 120 рублей, что было не просто дешево за широкопленочную зеркалку, почти не отличимую от легендарного и бешено дорогого швейцарского Hasselblad, а противоестественно дешево. В семидесятые годы деловые интуристы вздули на них цены в комиссионках впятеро – и все равно скупали. Вырывали друг у друга из рук черные высокие коробочки, обтянутые зернистой кожей, открывающиеся откидной задней дверцей. Через эту дверцу заряжались – точнее, просто вкладывались – рулоны переложенной сизой бумагой широкой пленки на деревянных катушках… Счастливые, хватали по два и по три аппарата с распахивающимися светозащитными коробочками-колодцами, защищавшими зеркала, сверху… А у меня «Любитель» сохранился с давних времен, и ценил я его не больше, чем, к примеру, радиоприемник «Урал» с высокочувствительным на длинных и средних волнах ламповым супергетеродином – техническое совершенство, дающее не очень высокие потребительские качества. Узкопленочные «ФЭДы», в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского изготовленные коммунарами – в сущности, зэками Антона Макаренки, ценились среди профанов куда выше «Любителя», фотоаппарата для школьников… И только ушлые европейцы равнодушно отодвигали изделия беспризорников – Oh, Russian Leyca! No, thank you… – и жадно хватали «Любителя» – Oh, real Hasselblad! Give me two…
Я точно знал, что камера лежит на антресолях. Но, перерыв всё, что сняли оттуда перед тем, как начать маленький ремонт, «Любителя» не обнаружил. Допрос домочадцев результата не дал; оставалось предположить, что, будучи завернута в неприметный пакет, чудесная машина вместе с другим абсолютно никуда не годным барахлом отправилась на помойку. Не чинясь, и я отправился туда же, надеясь вернуть ценный предмет. Шел тысяча девятьсот семьдесят второй год, жил я скудно. При зарплате в 140 рублей арендовал комнату в коммуналке на Богдана Хмельницкого (Маросейке) за 50, платил алиментов 35 и находился – вскоре выяснилось, что в недолгом, – браке с женщиной, зарплата которой была и вовсе 80. Зато ее ловил участковый, поскольку у нее не было никакой прописки, так что милиционеру надо было при каждой встрече давать 10 рублей – хорошо, что коррупции еще не было. Трехзначная сумма, обещанная мне за «Любитель» продавцом
комиссионки на Новослободской, стала бы очень нелишней…Но и в помойке не было моего сокровища. Единственное, что удалось обнаружить, – след широкопленочного аппарата: рулон пленки в темно-красной светозащитной бумаге.
Знакомый фотограф из чистого любопытства взялся проявить эту пленку и сделать контрольные отпечатки. Назавтра я получил маленькие фотографии, по нескольку на листе профессиональной фотобумаги.
…Тени времени выступили из тьмы, будто старая зеркалка вытолкнула их, а сама утонула в прошлом…
…Умершие от старости были молоды на этих отпечатках…
…Взрослые оставались детьми…
«Любитель» спас их, а сам погиб.
Это судьба всех, кто пытается остановить время и сохранить его для будущего, – они платят за это своей жизнью.
Прекрасный был фотоаппарат – «Любитель».
На добрую долгую память
Вплоть до последней трети прошлого века в нашей жизни постоянно присутствовали некогда подаренные и навсегда сохранившие память о дарении вещи.
Память эта фиксировалась в дарственных надписях.
В каждом большом универмаге и магазине «Подарки», в тесном фанерно-стеклянном загончике сидел мужчина с часовщиковским окуляром под бровью. Он гравировал бессмысленные слова, из-за которых нередко тот, к кому они были обращены, стеснялся показаться на улице с подарком.
Чаще всего гравировка наносилась на металлический – иногда серебряный – косой параллелепипед с одним как бы загнутым углом, прикрепленный к крышке кожаного портфеля, или к рукоятке самшитовой трости, или к большому бумажнику, фамильярно называемому «лопатник»…
Дарили предметы соответственно статусу одариваемого. Портфели – с карманами, медными замками и ремнями – презентовались, как правило, ученым в связи с защитой диссертации или получением профессорского места. Были они набиты рукописями умных статей, что не мешало там же помещаться бутылке кефира с толстым горлышком под зеленой фольгой и пакетику с двумя бутербродами – естественно, название докторской колбасы вызывало множество шуток по поводу совпадения с ученой степенью портфеленосца.
Бумажник обычно дарили люди близкие, надеявшиеся разделить с тем, кому его преподносили, увеличение достатка. Не без намека преподносили этот предмет родители жены, друзья и партнеры по преферансу, а иногда и сама жена – если были основания ожидать, что бумажник будет толстеть. Надпись, выгравированная на металлическом четырехугольнике, обычно ограничивалась в этом случае монограммой – работа гравера стоила недешево.
А трость… Это был особый подарок, хотя в те времена не так уж редко встречались на улицах люди именно с тростями, а не с ортопедическими палками. Исчезла трость из обихода не хромых граждан примерно тогда же, когда перестали круглогодично носить шляпы – о чем я уже писал – и галоши с октября до апреля. Трость, на которую владелец не опирался по медицинским причинам, долго оставалась в пользовании – исключительно декоративном – театральных, литературных и всяких артистических мужчин, маститых ученых и вообще оригиналов. Иногда трости сопутствовал берет вместо шляпы, да еще и галстук бантиком вместо обычного, лентой, – это была уж крайняя степень экстравагантности.
Такого гражданина – не скажешь же «товарища», хотя и на «господина» как-то не решишься – в детстве я часто встречал у метро «Маяковская», он сворачивал к служебному входу в филармонию. Седые кудри выбивались из-под серого берета, на трость он не только не опирался, но и вообще нес ее подмышкой, вперед костяной рукояткой в виде очаровательной кошачьей головы…
А однажды я открыл на звонок – с категорической надписью «Крутить!» – дверь квартиры на Фучика, где мы тогда жили, и увидел… его! В берете. С тростью, зажатой подмышкой. Он оказался настройщиком, лучшим настройщиком в центре, и пришел привести в порядок теткино фортепиано.
К его трости тоже был прикреплен металлический четырехугольник с гравированной монограммой. Он поставил трость в угол и, на ходу доставая из карманов широкого пиджака ключ для натягивания струн и камертон, прямо прошел в гостиную. Там стоял небольшой, так называемый кабинетный рояль, черный его лак был сильно исцарапан.
В той квартире имелось четыре комнаты, одна из них считалась гостиной, хотя ночью в ней стелили на полу две постели. А еще одна была занята так называемым подселенцем, посторонним человеком, которого определил в семейную квартиру ЖЭК… Еще в квартире была кухня с полностью сгнившим полом, но не было ванны.