Камера хранения
Шрифт:
Но эти два человека, шаги которых отзвучали на тротуарах Северной столицы, два поэта, один за другим сошедшие в могилу, два славных имени, вознесшихся над временем, – отправились в путь, которому нам, живущим, не увидать конца. Можно лишь, сообразуясь с собственным, отпущенным судьбой, отрезком бытия прибавить к печальной дате десятка четыре лет, чтобы попасть накоротке в гости к поколению шестидесятых… И в этом городе, который не зря называют городом Достоевского и Блока, в двух шагах от Невского, в Апраксином переулке, неподалеку от того места, где шатался по улицам терзаемый муками Раскольников, в полуподвальной комнатенке старого дома трое молодых людей (как раз выросших с Мойдодырами и Бармалеями живого для них классика) – два новоиспеченных инженера и школьный учитель, главный инициатор события – заняты роскошью человеческого общения: наперебой читают стихи, обсуждают их, докапываются до основ творчества,
Произносятся имена Блока, Гумилева, Есенина, Пастернака, Евтушенко, Вознесенского, Франсуа Вийона…
К этим замечательным именам добавился и занял свое особое место Уолт Уитмен. Завораживала троицу молодых людей его ярко выраженная, неистовая любовь к жизни. Стихи его излучали энергию, от них исходило ощущение огромности мироздания, шел мощный импульс единения всех людей на Земле и теплилось осознание, что она, как сказано у Рильке, «одна меж звезд». И этот будто воскресший греческий бог, этот идущий босиком по траве титан, неразлучный с природой, подарен был неостывающей энергией неугомонного, не желающего стареть Чуковского. Ему было лишь девятнадцать, когда он открыл для себя американского поэта. В предисловии к переизданию своих переводов из Уитмена он пишет: «Он встал передо мною во весь рост еще в 1901 году… Я купил за четвертак его книгу у какого–то матроса в одесском порту, и книга сразу проглотила меня всего с головой. Это была книга великана, отрешенного от всех мелочей нашего муравьиного быта. Я был потрясен новизною его восприятия жизни и стал новыми глазами глядеть на всё, что окружало меня, – на звезды, на женщин, на былинки травы, на животных, на морской горизонт, на весь обиход человеческой жизни.»
Тут самое время вернуться назад – в холодный, голодный Петроград, где люди еще не пришли в себя от только что окончившейся гражданской войны, но – вопреки всему – теплилось дыхание еще не вымершей культуры. Чуковский посетил молодежный кружок поклонников… Уитмена! И с изумлением обнаружил, что тут дело вовсе не в литературе как таковой, что для молодых людей этот поэт чуть ли не символ выживания. Чуковский обескуражен: теперь, уже с высоты своего зрелого возраста, он ясно понял, что у него самого к Уитмену прежде всего всё–таки литературный интерес.
18 марта 1922: «Был вчера в кружке уитмэнианцев и вернулся устыженный… Я в последние годы слишком залитературился, я и не представлял себе, что возможны какие–нибудь оценки Уитмэна, кроме литературных, – и вот, оказывается, благодаря моей чисто литературной работе – у молодежи горят глаза, люди сидят далеко за полночь и вырабатывают вопрос: как жить… Уитмэн их занимает как пророк и учитель. Они желают целоваться, и работать, и умирать – по Уитмэну. Инстинктивно учуяв во мне "литератора", они отшатнулись от меня. – Нет, цела Россия! – думал я, уходя… здесь сидели – истомленные бесхлебьем, бездровьем, безденежьем – девушки и подростки–студенты, и жаждали – не денег, не дров, не эстетических наслаждений, но – веры. И я почувствовал, что я рядом с ними – нищий, и ушел опечаленный.»
Не значит ли это, что любая вера напрямую зависит от возраста и жизненного опыта? Тем более что самая простая из прочих: вера в людей – подвергается нешуточным испытаниям.
В реальной жизни никуда не денешься от «мелочей муравьиного быта». Интеллигенция повсеместно бедствует. Известные лица из окружения Чуковского, например: Добужинский, Замятин, Ахматова – не торопятся отвлечься от собственных забот, чтобы заняться поддержкой нуждающихся собратьев. В отличие от Чуковского, который не первый год уже ведет жизнь некоего городского пилигрима. Он не владеет своим временем, оно ускользает от него, тратится как эти бумажки – ничего
не стоящие деньги. Длинные ноги носят его по городу, и день за днем без конца, отвлекаясь от дел, совершенно бескорыстно он стремится помочь многим доставать пайки, деньги – и это при всём том, что и сам он, и его немалая семья голодают… (Однажды пришлось ему обратиться к АРА 3 , чтобы добыть пару штанов для тогдашнего мужа Ахматовой – по ее просьбе)3
Американская организация помощи голодающим.
Увы, окружающий его мир далек от совершенства и жизнь напоминает заколдованный круг: чем успешнее он помогает, тем чаще к нему разные люди обращаются за помощью. Иногда это даже заканчивается тем, что он попросту отдает кому–нибудь свои последние деньги.
Вот между делом оставленные в дневнике записи 22 марта 1922:
«Сегодня был опять у чухон – устроил для Репина всё – и деньги (990 марок), и визу для Веры Репиной – а у самого нет даже на трамвай. На какие деньги я сегодня побреюсь, не знаю.»;
«Послезавтра Лидины именины, а у меня ни копейки нет.»
И летом того же года:
«Я редактирую Бернарда Шоу – для хлеба. Уже три дня не на что купить хлеба.»
В ноябре, посетив по делам столицу, пораженный московскими реалиями, он оставляет убийственную характеристику набирающего силу НЭП–а: «Мужчины счастливы, что на свете есть карты, бега, вина и женщины; женщины с сладострастными, пьяными лицами прилипают грудями к оконным стеклам на Кузнецком, где шелка и бриллианты. Красивого женского мяса – целые вагоны на каждом шагу, – любовь к вещам и удовольствиям страшная, – танцы в таком фаворе, что я знаю семейства, где люди сходятся в 7 час. вечера и до 2 часов ночи не успевают чаю напиться, работают ногами без отдыху: дикси, фокстрот, уанстеп – и хорошие люди, актеры, писатели. Все живут зоологией и физиологией – ходят по улицам желудки и половые органы и притворяются людьми. Психическая жизнь оскудела: в театрах стреляют, буффонят, увлекаются гротесками и проч. »
Схожие впечатления он получит и от петроградской жизни, записав позднее, уже в конце нэпманства: «Вдруг на тех самых местах, где вчера еще сидели интеллигентные женщины, – курносая мещанка в завитушках – с душою болонки и куриным умом!»
1 января 1923 года Чуковский подводит итог году ушедшему:
«1922 год был ужасный год для меня, год всевозможных банкротств, провалов, унижений, обид и болезней. Я чувствовал, что черствею, перестаю верить в жизнь и что единственное мое спасение – труд. И как я работал! Чего я только не делал. С тоскою, почти со слезами писал "Мойдодыра". Побитый – писал "Тараканище"». – Далее, перечислив множество сделанного, – книги, статьи, переводы – добавляет: «о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана! И ни одного друга! Даже просто ни одного доброжелателя! Всюду когти, зубы, клыки, рога!»
Из очередной – февральской – поездки в столицу он узнаёт, что «московская нэпманская публика, посещающая лекции, жаждет не знаний, а скандалов… У меня большая грусть: я чувствую, как со всех сторон меня сжал сплошной нэп – что мои книги, моя психология, мое ощущение жизни никому не нужно.»
Ему нехватает душевного общения. Даже вырвавшись в сентябре на отдых в Коктебеле, он записывает: «Чувствую себя худо, чужим этой прелести… Интеллигентных лиц почти нет – в лучшем случае те полуинтеллигентные, которые для меня противны. Одиночество не только в вагоне, но и в России вообще. Хожу неприкаянный… 22 дня живу я в Коктебеле и начинаю разбираться во всём. Волошинская дача стала для меня пыткой – вечно люди, вечно болтовня. Это утомляет, не сплю. Особенно мучителен сам хозяин. Ему хочется с утра до ночи говорить о себе или читать стихи. О чем бы ни шла речь, он переводит на себя… Особенно страшно, когда хозяин зовет пятый или шестой раз слушать его (действительно хорошие) стихи. Интересно, что соседи и дачники остро ненавидят его.»
Кончается двадцать третий год, а беспросветность всё та же: «Денег нет – не на что хлеба купить, а между тем мои книги "Крокодилы" и "Мойдодыры" расходятся очень. Вчера в магазине "Книга" Алянский сказал мне: "А я думал, что вы теперь – богач"».
Как–то, во время одной из редких пауз, Чуковский признался, что «отдохнул от людей». Признание объяснимо: общение с многими и многими отнимает у него драгоценное время, растрачивает его самого. И при всём том он неизменно остается щедр к людям не только в скучных делах, касающихся обыденных житейских мелочей. Это благодаря именно его заботам, наставлениям, творческой помощи, а то и просто дарению «роскоши человеческого общения» возникли, стали на ноги и получили известность такие литераторы как Маршак и Житков.