Камо грядеши (пер. В. Ахрамович)
Шрифт:
Хотя мысли его были заняты Лигией, а внимание — отыскиванием ее среди громадной толпы, он не мог не видеть тех странных и необычных вещей, которые происходили вокруг. Но вот в костер было брошено еще несколько факелов, красный свет залил кладбище, и в эту минуту из гипогея [41] вышел старик, одетый в плащ с капюшоном, не закрывавшим, однако, головы. Он встал на камень, лежавший близко от костра.
Толпа заволновалась при виде старца. Виниций услышал поблизости шепот: "Петр! Петр!.." Некоторые встали на колени и протягивали к нему руки. Наступила такая тишина, что слышался треск угольев в костре, отдаленный стук колес по Номентанской дороге и шум ветра в пиниях, растущих около кладбища.
41
Гипогей (греч.) — подземное сооружение, выдолбленное в скале, для коллективных погребений.
Хилон наклонился к Виницию и шепнул:
— Вот он — первый ученик Христа, рыбак!
Старец поднял руку и благословил знаком креста собравшихся, которые теперь все опустились на колени. Виниций с товарищами, чтобы не выдать себя, последовали примеру других. Молодой человек не мог разобраться в своих впечатлениях; ему казалось, что человек, стоявший на камне, — и очень прост, и в то же время необыкновенен, и главное, необыкновенность его вытекает из простоты. На голове старика не было митры,
Петр начал говорить. Сначала он говорил, как отец, который наставляет детей и учит, как им следует жить. Он советовал отречься от роскоши и богатства и любить нищету, истину, чистоту нравов, терпеть обиды и преследования, слушать старших и повиноваться властям, беречь себя от измены, суесловия, оговоров и давать пример правильной жизни не только друг другу, но и язычникам. Виниций, для которого добром было лишь то, что возвращало ему Лигию, а злом все, что вставало между ними как препятствие, задели и раздражили некоторые из этих советов; ему казалось, что, наказывая чистоту и борьбу со страстями, старец этим не только дерзает осудить его любовь, но и восстановляет Лигию против него и укрепляет ее в упорстве. Он понимал, что если она находится здесь и слышит эти слова, то, принимая их к сердцу, она в настоящую минуту должна думать о Виниций, как о враге этого учения и человеке злом. При этой мысли он почувствовал злобу: "Что нового узнал я? — говорил он в душе. — Так вот оно, новое учение! Каждый слышал это, каждый знает. Нищету и малые потребности советуют и циники, добродетели учил Сократ, как вещи старой, но доброй; любой стоик, хотя бы Сенека, у которого пятьсот столов лимонного дерева, советует умеренность, говорит о правде, терпении в бедах, стойкости в несчастьях, — и все это как старый хлеб, который едят мыши, но не хотят есть люди, потому что он испортился от времени!" И наряду с гневом Виниций почувствовал разочарование, он ждал каких-то волшебных, неведомых таинств, думал, что услышит замечательного своим красноречием ритора, — и вот пришлось ему теперь услышать такие простые, лишенные пышной красоты слова. Его удивляли тишина и глубокое внимание, с каким слушала старика толпа. А старик продолжал говорить этим людям о том, что они должны быть добрыми, тихими, справедливыми, нищими и чистыми не для того, чтобы вести спокойную жизнь здесь, на земле, но чтобы после смерти вечно жить с Христом, в великой радости, великой славе, каких никто не имел на земле. И здесь Виниций, хотя и был только что настроен враждебно к словам старца, не мог не признать, что есть разница между этим учением и доктриной стоиков, циников и других философов, потому что те проповедывали добро, как нечто разумное и полезное в жизни, а старец обещал за добро на земле бессмертие, к тому же не жалкое бессмертие под землей, скучное, пустое, — а великолепное, равное жизни богов. Он говорил о нем как о чем-то несомненном, поэтому добродетель приобретала необыкновенно большое значение, горести жизни казались чем-то ничтожным, — потому что временно страдать ради великого счастья — это совсем не похоже на страдание, которое является лишь законом природы. Старец говорил дальше, что добродетель и правду следует любить ради их самих, потому что высшим вечным благом и высшей добродетелью является Бог, — кто их любит, любит Бога и через это становится его возлюбленным сыном. Виниций не совсем понимал это, но он знал раньше, из слов Помпонии Грецины к Петронию, что Бог, по мнению христиан, един и всемогущ, поэтому, услышав теперь, что он есть также высшее добро и высшая истина, он невольно подумал, что в сравнении с таким Демиургом Юпитер, Сатурн, Аполлон, Юнона, Веста и Венера — какая-то жалкая крикливая шайка, в которой каждый заботится лишь о себе и своей выгоде. Великое изумление охватило юношу, когда старец стал поучать, что Бог является также и высшей любовью, поэтому кто любит людей, тот исполняет первую заповедь Божью. И недостаточно любить лишь своих соплеменников, ибо Богочеловек пролил кровь за всех людей и даже среди язычников нашел таких избранных, как Корнелий-центурион; недостаточно любить лишь тех, кто творит нам добро, ибо Христос простил евреям, которые предали Его на смерть, и римским воинам, которые распяли Его, — поэтому нужно не только прощать причинившим нам злое, но любить их и платить добром за зло; недостаточно любить добрых, нужно любить и злых, ибо любовью лишь возможно устранить зло. При этих словах Хилон подумал про себя, что его работа пропала и Урс ни за что не решится убить Главка ни в сегодняшнюю ночь, ни в какую-либо другую. Но его тотчас утешила мысль, что и Главк не убьет его, хотя бы и узнал при встрече. Виниций не думал теперь, что в словах старца нет ничего нового; он с изумлением спрашивал себя: что это за Бог? Что это за учение? Что это за народ? Все услышанное не умещалось в его голове. Новый мир понятий раскрылся перед ним. Он чувствовал, что, прими он это учение, и пришлось бы отказаться от своего мышления, привычек, характера, всей своей природы, все это сжечь на костре, исполниться новой жизнью и совсем новой душой. Учение, велевшее любить парфян, сирийцев, греков, египтян, галлов, британцев, прощать врагам, платить им добром за зло, любить их, показалось ему безумным; и в то же время казалось, что в самом безумии есть что-то более могущественное, чем во всех философских системах старого мира. Он думал, что учение это неприменимо к жизни, а потому является божественным. Он отвергал его и чувствовал, что оно исполнено благоухания, как луг, покрытый цветами, и кто раз вздохнул этот аромат, должен забыть обо всем другом и всю жизнь тосковать по нему. Не было в нем ничего реального, и вместе с тем реальность в сравнении с ним кажется чем-то жалким, на чем не стоит останавливать мысли. Его окружали какие-то неизмеримые пространства, какие-то громады, какие-то тучи, кладбище это казалось убежищем безумцев, но вместе с тем и таинственным и страшным местом, где словно на мистическом ложе рождается нечто, чего до сих пор не было в мире. Он представил себе ясно, что говорил старец о жизни, истине, любви, Боге, — и мысли его ослепли от блеска, как слепнут глаза от непрерывно сверкающих молний. Как всегда у людей, для которых жизнь обратилась в одну страсть, он думал о всем этом применительно к своей любви, и при блеске молний он ясно понял одно: если Лигия присутствует на этом собрании, если она исповедует это учение, слушает и понимает старца, она никогда не будет его любовницей. В первый раз он почувствовал, что, если даже отыщет ее, все же она для него потеряна. Ничего подобного не приходило ему в голову до сих пор, да и теперь он не мог себе объяснить этого, потому что не была это определенная мысль, а какое-то смутное чувство невозвратной утраты и несчастья. Его тревога тотчас сменилась гневом против христиан вообще, и особенно против старика.
Этот рыбак, которого он счел по первому впечатлению за простеца, внушал теперь Виницию страх, казался таинственным роком, решающим неумолимо и трагически судьбу трибуна.В костер было брошено еще несколько факелов, ветер перестал шуметь в пиниях, пламя возносилось легко вверх, тонким острием, к искрящимся в чистом небе звездам, а старец, вспомнив о смерти Христа, говорил теперь только о Нем. Все затаили дыхание, и наступила такая тишина, что почти можно было расслышать биение сердец. Этот человек видел и рассказывал теперь, и каждое мгновение запечатлелась в его памяти так сильно, что, закрыв глаза, он, казалось, продолжал созерцать действительность. Он рассказывал, как, вернувшись с Голгофы, они просидели с Иоанном два дня без сна и пищи, убитые печалью, тревогой, страхом, сомнениями, размышляя о том, что Он умер. О, как тяжело было, как тяжело! Наступил день третий, и день осветил стены, а они вдвоем с Иоанном сидели у стены без совета и надежды. Клонило ко сну (потому что они не спали и в ту памятную ночь), но они снова начинали плакать и горевать. Когда взошло солнце, прибежала Мария из Магдалы, задыхаясь, с распущенными волосами, и крикнула им: "Взяли Учителя!" Услышав, они вскочили и побежали к гробу. Молодой Иоанн прибежал первым, но боялся войти. И лишь когда их было трое у входа, он, рассказывающий, вошел внутрь и увидел на камне пелены, но тела не нашел.
Тогда страх охватил их, думали, что Христа похитили священники, и вернулись они домой в еще большем горе. Потом пришли другие ученики, и все стали плакать, то вместе, то порознь, чтобы услышал их Господь Саваоф. Они надеялись, что Учитель спасет Израиля, но вот третий день как Он умер, и они не понимали, почему Отец покинул Сына, и готовы были не видеть дневного света и умереть, — так велико было их горе.
Воспоминание об этих страшных минутах вызвало слезы на глазах старца, и видно было при свете костра, как они текли по седой бороде. Старая, лишенная волос голова тряслась, и голос замер в груди. Виниций подумал: "Этот человек говорит правду и плачет искренне!" Люди с простым сердцем также рыдали. Не раз слышали они о муке Христа и знали, что великая радость наступит после страданий, но так как рассказывал апостол, который видел все сам, то окружающие рыдали, били себя в грудь, заламывали руки.
Понемногу успокоились, потому что желание слушать дальнейший рассказ превозмогло. Старец закрыл глаза, словно хотел лучше увидеть давние дни, и продолжал:
— Когда мы так плакали, снова вбежала к нам Мария, говоря, что видела Господа. В ярком солнечном свете она не разглядела Его, думала — садовник, а Он сказал: "Мария!" Тогда она воскликнула: "Раббони!" — и упала к Его ногам, а он велел ей идти к ученикам и исчез. Они, ученики, не поверили ей, и когда она плакала от радости, иные осуждали ее, иные думали, что горе лишило ее рассудка, потому что она говорила еще, что видела ангелов в гробнице, они же, прибежав туда во второй раз, нашли гробницу пустой. Вечером пришел Клеофас, ходивший с товарищем в Эммаус, они прибежали, говоря: "Воистину воскрес Господь!" Они спорили у дверей, запертых от страха перед евреями. И вдруг Он встал среди них, хотя не скрипнула дверь, а когда они испугались, сказал: "Мир вам!"
. . . . . . . . . .
И я видел Его, как видели все, и был Он светом и радостью сердец наших, ибо уверовали мы, что воистину воскрес Господь и что моря высохнут, горы обратятся в прах, а слава Его не минет.
. . . . . . . . . .
А через восемь дней Фома Дидим вложил персты в язвы Его и касался ребер его, а потом упал к ногам и воскликнул: "Господи мой, Боже мой!" И сказал Учитель: "Ты увидел Меня и уверовал. Благословенны, которые не видели и уверовали". И слова эти мы слышали, и глаза наши видели Его, ибо Он был среди нас.
Виниций слушал, и в душе его происходило что-то странное. Он на минуту забыл, где он, стал терять ощущение действительности и способность рассуждать. Не мог поверить словам старика, но чувствовал, что нужно быть слепым и глупым, чтобы допустить ложь со стороны человека, который говорил: "Я видел". Было в его волнении, в слезах, во всей его фигуре и в подробностях события, о котором он рассказывал, что-то, делавшее совершенно невозможным какое-либо сомнение. Виницию казалось, что он видит сон. Но вокруг была затихшая толпа; копоть ламп в фонарях долетала до его ноздрей; вдали пылал костер, а рядом человек, стоявший на камне, с трясущейся головой свидетельствовал, повторяя: "Я видел".
Старик продолжал рассказ. Иногда он останавливался, отдыхал, потому что говорил с многими подробностями, и чувствовалось, что каждая подробность глубоко врезалась в его память. Слушателей охватил восторг. Они сбросили капюшоны, чтобы лучше слышать и не пропустить ни слова. Казалось, какая-то сверхчеловеческая сила перенесла их в Галилею, что они бродят вместе с учениками по тамошним полям и у вод, что кладбище превратилось в озеро, на берегу которого в утреннем тумане стоит Христос, как некогда стоял Он и увидел Его Иоанн с лодки, а Петр бросился вплавь, чтобы поскорее припасть к ногам Господа. На лицах отразился восторг, забвение жизни, бесконечная радость, великая любовь. По-видимому во время долгого рассказа у многих были видения. Когда Петр стал говорить, как в час вознесения облака собрались к стопам Спасителя и понемногу закрывали его от взоров апостолов, головы слушателей невольно поднялись кверху, и настала минута ожидания, словно у этих людей была надежда увидеть Его, словно они верили, что сойдет он с высот небесных, чтобы посмотреть, как старый апостол пасет порученных ему овец, и благословить его и его стадо.
Для этих людей не было теперь Рима, не было безумного цезаря, не было капищ, богов, язычников, был только один Христос, который наполнил землю, море, небо, мир.
В далеких жилищах по Номентанской дороге стали петь петухи, знаменуя полночь. И в эту минуту Хилон потянул Виниция за плащ и прошептал:
— Господин, там, около старца, я вижу Урбана, а рядом какую-то девицу.
Виниций вздрогнул, словно пробудившись от сна, и, повернувшись в сторону, указанную греком, увидел Лигию.
XXI
Кровь закипела в молодом патриции при виде девушки. Он забыл о толпе, о старце, о своем изумлении от столь непонятных вещей, какие слышал здесь, и видел только одну ее. Наконец, после стольких усилий, после многих дней тревоги, мучений, страданий — он увидел ее! Первый раз в жизни он почувствовал, что радость может как дикий зверь броситься на грудь, смять ее, лишить дыхания. Он, думавший до сих пор, что Фортуна обязана выполнять все его желания, теперь едва верил своим глазам и своему счастью. Если бы не это, порывистая натура толкнула бы его на какой-нибудь неосторожный шаг, — он хотел раньше убедиться, не продолжение ли это чудес, которыми наполнена была его голова от рассказа старика, и не грезит ли он. Но сомнений не было: он видел Лигию, их разделяло несколько десятков шагов. Она была освещена, и он мог наслаждаться созерцанием ее. Капюшон откинулся с ее головы, волосы разметались, рот был полуоткрыт, глаза устремлены на апостола, лицо восторженно. Она была одета в плащ из темной шерсти, как девушка из народа, однако Виниций никогда не видел ее столь красивой, и, несмотря на волнение, овладевшее им, его поразил контраст простой рабской одежды и благородной головы патрицианки. Любовь восхитила его, как пламя, — великая любовь, исполненная странного чувства печали, поклонения, уважения и желания. Он чувствовал упоение от одного того, что видит ее, он упивался видом ее, как живительной влагой после долгой жажды. Стоя около великана-лигийца, она выглядела меньше, чем раньше, почти девочкой; Виниций заметил, что она похудела. Лицо было почти прозрачно, она казалась одухотворенным цветком. И тем более он жаждал владеть ею, столь непохожей на других женщин, каких он встречал на Востоке и в Риме. Он чувствовал, что готов за нее отдать всех их, а с ними вместе и Рим и весь мир.