Кампания во Франции 1792 года
Шрифт:
Куда лучше, чем доклад, сошли мои лекции, читанные перед большой аудиторией. На них присутствовали лица духовного звания, наделенные изощренным умом и тонкой восприимчивостью, а также юноши, хорошо сложенные и благовоспитанные, стремящиеся чего-то достигнуть в этой жизни, на что им давали право надеяться их недюжинные способности и твердые убеждения. Никем не поощренный в моем намерении, я избрал темой моего непринужденного разговора праздники Римской церкви: страстную неделю, пасху, праздник тела господня и день св. Петра и св. Павла, а также — для увеселения аудитории — освящение коней, лошадиный праздник, в коем принимали участие также и другие дворовые и комнатные животные. Эти праздники стояли у меня перед глазами со всеми мельчайшими характерными для каждого из них подробностями, так как я тогда как раз носился с мыслью написать «Римский год», развернув всю чреду, весь свиток церковных и светских торжеств, происходивших в Вечном городе, что дало мне возможность описать таковые по не померкшим в моей памяти непосредственным впечатлениям. Посему мои благочестивые католические слушатели были столь же довольны моим рассказом,
«Поверьте, дорогая, — воскликнул я, — я не притворяюсь набожным, а бываю им, когда чувствую в том потребность. Мне свойственно, и это дается мне легко, воспринимать все проявления жизни ясным и непредвзято-наивным взором и передавать их в таком же незамутненно-чистом виде. Карикатурные искажения, которыми грешат против возвышенных предметов черствые себялюбцы, были мне издавна ненавистны. Что мне не по душе, от того я отвращаю свой взор, но многое из того, что я не принимаю безусловно, мне все же удается понять в своей самобытности, и тут я нередко прихожу к убеждению, что и другие вправе существовать по-своему, как по-своему, согласно моим воззрениям, живу и я». Так был улажен и этот вопрос. Такое отнюдь не похвальное вмешательство в наши отношения привело к прямо противоположному результату: не к недоверию, как они того хотели, а, напротив, к полному доверию.
В таком деликатном окружении было невозможно позволить себе резкость, проявить недружелюбие; напротив, я чувствовал, что душа моя смягчилась, стала более кроткой, какой давно уже не была. Могло ли выпасть на мою долю большее счастье, как наконец-то, после всех ужасов войны и бесславного бегства, вновь испытать на себе благое воздействие прекраснодушной благочестивой человечности.
И все же я в такой благородной, безупречно-нравственной, радушно-гостеприимной среде однажды, уж не знаю, как это случилось, проявил себя строптиво и неуважительно. Я широко прославился своим, как говорили, отменным чтением стихов, свободным, естественным и выразительным, а потому все хотели меня услышать, а так как всем членам нашего кружка было известно мое страстное восхищение «Луизой» Фосса, напечатанной в ноябрьском номере «Меркурия» за 1784 год, мои деликатные друзья положили на подзеркальный столик означенный номер журнала в качестве скромного намека, призывавшего меня к ответной любезности. Я и теперь никак не могу понять, что мне тогда помешало воспользоваться случайной паузой в нашей беседе для того, чтобы порадовать других и себя чтением этой превосходной поэмы, но что-то сковало мои уста и мою волю, и я так и не преодолел своего непостижимого торможения.
Близился день отъезда, хочешь не хочешь, а надо было расставаться. «Теперь, — сказала мне княгиня, — никакие возражения вам не помогут, вы берете с собою резные камни, я этого требую». Но я продолжал отказываться в самых дружественных и уважительных словах. «Ну тогда я вам объясню, почему я на этом настаиваю. Дело в том, что мне не советовали доверить вам эти сокровища, и как раз потому-то я хочу и должна это сделать. Мне говорили, что я не настолько вас знаю, чтобы быть в вас вполне уверенной и в данном случае. На это я им ответила, — продолжала она: «Неужто вы думаете, что мнение, какое у меня о нем сложилось, мне не дороже этих камней? Если мне суждено в нем усомниться, так пусть вместе с моей верой в него заодно пропадут и эти камни». Я подчинился ее воле. Ее слова исполнили меня гордостью, но вместе с тем налагали на меня немалую ответственность. Все некогда выдвигавшиеся мною сомнения отпали благодаря деятельному участию княгини: серные отливки гемм были каталогизированы и уложены в те же ящички, что и оригиналы, и это давало возможность их сличать с таковыми в случае встретившейся в том надобности; вес всей этой сокровищницы был ничтожен и никого не мог обременить.
Так протекало наше дружеское прощание, но — еще не окончательное: княгиня высказала желание проводить меня до ближайшей почтовой станции и села ко мне в карету. Ее экипаж без седоков следовал за нами. Мы затронули во время последней нашей беседы и важнейшие вопросы касательно смысла жизни, а также наших религиозных убеждений. Я — кротко и миролюбиво повторив мой давний символ веры, она — высказав надежду встретиться со мной, если не здесь, на земле, так в потустороннем мире.
Эта прощальная формула благочестивых католиков была мне хорошо знакома и нисколько меня не коробила. Я не раз слышал ее при расставании со случайными курортными знакомыми и от благоволивших ко мне благодушных священников и не видел причины, чем меня могло бы задеть пожелание верующего католика вовлечь меня в свой праведный круг, где, по его убеждению, только и можно жить и мирно опочить, твердо уповая на вечное блаженство в райских кущах.
Благодаря дружескому обо мне попечению моей благородной спутницы, станционный смотритель не только ускорил мой отъезд, но и спешно известил смотрителя ближайшей станции о моем предстоящем приезде и о скорейшем препровождении меня на всем протяжении пути, как было им помечено в подорожной. Как позднее выяснилось, эта услуга оказалась весьма необходимой. Дело в том, что я за увлекательной беседой совсем позабыл, что меня нагоняет целая орава французских беглецов. И в самом деле, я вскоре, на мою беду, повстречался с великим множеством эмигрантов, улепетывавших в глубь Германии, к которым местные почтальоны относились ничуть не лучше, чем их собратья на Рейне. Шоссе местами пришло в полную негодность, приходилось объезжать
эти провалы то справа, то слева, натыкаясь на встречных проезжающих и пересекая им дорогу. Вереск, кустарник, пни — одно другого не легче! Не обошлось и без грубых перебранок.Одна карета застряла в рытвинах дороги. Пауль, быстро приземлившись, ринулся на помощь. Должно быть, подумал, что это все те же хорошенькие француженки, нуждавшиеся в его услугах. Он встретил их в Дюссельдорфе в самом плачевном положении. Бедная дама, так и не отыскавшая своего супруга, попала в водоворот наших злоключений, который вынес ее на правый берег Рейна.
Но здесь, в той глухомани, чрез которую мы продирались, ее не было. В карете сидело только несколько почтенных старых дам, и впрямь нуждавшихся в помощи. Но когда мы предложили ямщику остановиться и впрячь в карету и своих лошадей, наш возница отказался от этого наотрез, посоветовав нам позаботиться о нашей почтовой карете, битком набитой, как он сказал, серебром и золотом: ведь и она может при такой перегрузке застрять в дорожном месиве или, чего доброго, перевернуться. Хоть он и честный малый, но в этой проклятой пустыне он ни за что не может поручиться.
К счастью и к успокоению нашей совести, несколько вестфальских крестьян вызвалось за хорошую мзду поставить погрязшую карету на относительно благополучную проезжую часть дороги.
В нашей грузной почтовой карете тяжелее всего были железные обручи и втулки на колесах: драгоценности же, то бишь мои резные камни, не отягчили бы и легчайшего экипажа. Ах, кабы я ехал теперь в своей легонькой богемской карете! Так-то оно так, но меня не переставало страшить вздорное предположение почтаря, будто бы тяжесть пути вызвана перегрузкой кареты свертками золотых монет и драгоценностями. Эта небылица, как мы заметили, передавалась одним ямщиком другому. А так как наш приезд заранее возвещался подорожной, мы же из-за непогоды не могли соблюдать указанных в ней часов прибытия, то на каждой станции нас торопили с отъездом, то есть попросту выпроваживали в ночь и мокрядь, так что однажды — в темень хоть глаз выколи — с нами и вправду приключился случай, наводивший на самые мрачные размышления: ямщик ни за какие блага не соглашался везти дальше проклятую колымагу и остановился у одинокого домика на опушке леса. А домик был таков по своему виду, местонахождению и по своим обитателям, что даже и при свете сияющего дня могла взять тебя оторопь, на него глядючи. Но день, пусть даже самый серый, принес успокоение. Вспоминались добрые друзья, с которыми я еще так недавно проводил такие незабвенные часы. Я вдумывался в своеобычность каждого из них с любовью и уважением и воздавал должное их душевным качествам. Но наступала ночь, и опять мною овладевали былые страхи и опасения, и снова я чувствовал себя прескверно.
Но как ни были мрачны владевшие мною мысли в последнюю, самую непроглядную, ночь, они мигом развеялись, как только я въехал в Кассель, освещенный сотнями и тысячами фонарей. Глядя на этот избыток света, я всей душою ощутил преимущества стародавнего бюргерского уклада, благоденствие горожан, живущих за стеклом своих освещенных окон, а также обилие гостиниц и заезжих домов, всегда готовых принять под свой кров приезжего. Но мое благодушие было на время поколеблено, когда я остановил мою почтовую карету у великолепно иллюминированной, хорошо мне знакомой гостиницы на Королевской площади. Привратник мне сообщил, что свободных комнат в гостинице нет. Я не пожелал отступать. Тогда вежливо подошел к спущенному оконцу щеголеватый кельнер и на превосходном французском языке выразил сожаление, что мне не может быть предоставлена комната за неимением таковых. На это я ему заявил на чистейшем немецком, что меня крайне удивляет, что в столь большом здании, где я не раз останавливался, нельзя найти номера для иногороднего гостя, прибывшего глубокой ночью. «Так вы немец! — воскликнул кельнер. — Это другое дело», — и тут же велел ямщику въехать во двор гостиницы. Предоставив мне приличную комнату, хозяин сказал, что он твердо решил впредь не принимать ни одного эмигранта. Они ведут себя заносчиво и к тому же плохо платят: находясь в крайней беде, не зная, где приклонить свою голову, они все еще воображают, что находятся в завоеванной ими стране. Утром я распрощался с владельцем отеля по-дружески, и на дороге в Эйзенах уже не замечал такого наплыва непрошеных гостей.
Мой приезд в Веймар тоже не обошелся без приключения: дело в том, что я прибыл уже после полуночи, и тут разыгралась семейная сцена, которая в каком-нибудь романе могла бы развеять и потопить в веселье и смехе самый темный житейский сумрак.
Я нашел дом, мне предназначенный моим государем, уже перестроенным, приведенным в порядок и частично даже пригодным для жилья, но не настолько, чтобы вовсе лишить меня удовольствия участвовать в его достройке и отделке. Члены моей маленькой семьи были здоровы и веселы, но когда дело дошло до пересказа событий, то райское наше житие, в каковое они уверовали, лакомясь сластями, присланными им из Вердена, весьма и весьма контрастировало с невообразимыми тягчайшими испытаниями, выпавшими на нашу долю. Отрадно было, что наш тихий домашний круг обогатился и приумножился благодаря ставшему членом нашей семьи Генриху Мейеру — другу дома, художнику, знатоку искусств и верному сотруднику, принявшему живое участие в наших трудах поучающим словом и практической деятельностью.
Веймарский придворный театр существовал с 1791 года: лето тогдашнего и текущего нынешнего года он гастролировал в Лаухштадте и там, благодаря частому исполнению в большинстве своем высококачественных пьес, достиг изрядной сыгранности труппы. Таковая в основном состояла из актеров ансамбля, руководимого Джузеппе Белломо: все хорошо знали друг друга по совместным выступлениям на театральных подмостках. Имелись в труппе также и молодые актеры, частию уже с известным стажем, частию же еще только многообещающие новички. Эта артистическая молодежь неплохо заполнила брешь в былой труппе Белломо.