Кана. В поисках монстра
Шрифт:
Выбрались на воздух, где Вара заявила, что надо срочно предупредить огородников, оставленных на плотах. Ормо был не против, только сказал, что ему обязательно надо побывать в Монастырище. Радист резонно заметил, что часть отряда во главе с Паромычем и, возможно, присоединившимся девчонками, уже, наверняка, в курсе происходящего и знают больше нашего. Но идею послать гонца Радист поддержал и тут же выставил свою кандидатуру. Ормо в принципе не возражал, только предложил, чтобы кто-то еще составил Радисту компанию. Тут же вызвался я. Никто не был против, но Вара напомнила о том, что гонцы должны идти как можно быстрее, а лучше – бегом, и потому в Янтарное следует отправиться Радисту и Южному Юю. Против этих базальтовых доводов у меня аргументов не было, и потому я тут же возненавидел
Как только решение приняли, и наши гонцы, не мешкая, умчались в путь, вождь огородников тут же успокоился, и следом, понемногу улеглись и тревоги остального товарищества. Опершись на каменную кладку забора, Ормо вдруг вспомнил историю возникновения одесских катакомб: жемчужина у моря, основанная всего на два года позже Парадизовска, под сенью налоговых льгот порто-франко стала стремительно разрастаться. Ракушечник для строительства зданий добывали там же, можно сказать, под ногами. Мускулистый младенец жадно вгрызался в каменный творог, кости твердели и крепли. А в подземелье вырос запутанный лабиринт, размерами равный лежащему на поверхности городу.
После марша и погреба дяди Миши язык молчуна-председателя развязался. Он поведал о героической подземной герилье партизан против немецко-румынских захватчиков, о наличии благородной ярости и об отсутствии воздуха и воды в катакомбах Нерубайского, Усатого и Куяльника, об отрядах Калошина и Солдатенко, дравшихся насмерть в подземельях Молдаванки, о Пынте, фашистском наместнике черноморской столицы Транснистрии, спасшем от гибели сестру маршала Тимошенко и тем самым позже сохранившем себе жизнь, а также о тех, кто жизни свои не сберёг: о павших смертью храбрых – Владимире Молодцове, Якове Гордиенко, об Авдееве-Черноморском, который пустил себе пулю в висок, чтоб не попасть живым в руки врагов. Ему выбило глаз, и он остался жив, но всё же сумел раскроить себе череп о стену фашистского госпиталя. Стена была выложена из понтийского известняка. Карбонат кальция, способный в воде разлагаться на углекислый газ и основания. А еще, в результате метаморфизма, известняк превращается в мрамор.
Ормо рассуждает о том, можно ли считать смерть Авдеева-Черноморского самоубийством, то есть неотпеваемым смертным грехом. Или всё-таки тут наличествуют основания для песнопения, равно как и в случае с осознанным исступлением на смерть Александра Матросова и Иона Солтыса? Ведь и они, добровольно положив тело на амбразуру, тем самым положили свою душу за други своя.
Речь Ормо становится всё более метафоричной, его сообщение обретает черты со-общения. Припоры и плахи одесских катакомб подмывает кровь героических партизан, косяки не выдерживают и рушатся, погребая винные пятна и отпечатки каблуков курчавого гения на полу подвалов светлейшего князя Витгенштейна. Цитадель Кицканского монастыря, подобно граду Китежу, погружается в пучины Пино Нуар. В багряном и фосфоресцирующем сумраке воцаряется директива молчания Людвига Витгенштейна, и реет, привольно и скучно, над беспредельно немотствующей гладью исихазма, дух одиночества.
Одиноко молчавшим я видел Ормо только в истоках пути. Первый раз – в Хрустовой, после возлияний в глубоченном погребе дяди Миши, после пугающих багровыми отсветами новостей про Нистрянского монстра и рассказов про подземные битвы обречённых, но несгибаемых одесских герильерос.
Наступил тихий час – время, пока дядя Миша занимался курами и свиньями, кормил, и поил, и расчесывал смоляную гриву своему серому, в чёрных пятнах, Орлику перед отправкой на Окницу.
Огородники, сморённые маршем и вином на голодные желудки, недвижимо дремали, где попало, по двору – этакий сад беспробудно-мертвецких камней, обнесённый оградой из понтийского известняка. Мысль о Таисье томила, мучила и жгла, и от этого мне не спалось и не сиделось. Я вышел за каменный круг и увидел Ормо. Он сидел на земле в отдалении, опершись локтями в колени, прислонившись спиной к валуну, в виду тёмно-серой полосы безлистого пролеска.
Приблизившись, я разглядел, что его веки сомкнуты. Выражение его лица было настолько безмятежно, что я уже развернулся, чтобы неслышно ретироваться. Он сам меня окликнул.
–
Нагрелся за день на солнце, как сковородка… – услышал я его.– Надо будет попытаться отговорить Южного Юя… – вдруг тихо произнес он.
– От чего? – спросил я.
– Он бьёт деревья и камни… – сказал Ормо.
Голос его долетал прозрачным, начисто лишенным каких-либо интонационных оттенков, обертонов и прочих-иных модуляций.
– Набивает руки и ноги… Использует в качестве «груши» стволы деревьев и камни, – проговорил Ормо и вздохнул. – Это, конечно, позволено, но вряд ли полезно. Во-первых, ему ещё рано. Суставы испортит. За набивку следует браться дана с третьего. А, во-вторых…
Он умолк и сказал спустя паузу:
– Франциск говорил с животными и растениями, а учился у камней…
– И чему же у них можно… учиться? – глупо усмехаясь, тут же угодил я в ловушку, расставленную незаметно и походя.
– Молчанию, – ответил Ормо. – Лезть с разговорами к очевидцу второго дня творения недальновидно. Монолог монолита требует внимания. Базальт или – вот, известняк… Вдох – архей, выдох – протерозой. Ни пространства, ни времени… Только дыхание и биение… Они же – и волна правды, и острие, и источник воды, текущей в…
Я в Орминой речи про камни разбираю только «Орхей». Он что, намекает на каменный восьмиконечный крест Старого Орхея? Откуда узнал? Уловил в свои сети молчания? В «Огороде» я ни с кем не делился. Только с Таей… Неужели Таисья с ним откровенничает?
Это что же за бред: в томлении зноя и жажды искать море, скитаясь по его дну?
Второй раз, созерцающим, я застал его в Окнице. Нельзя сказать: праздник близился к концу, ибо это предполагает границу, а её как раз и не наблюдалось. Хотя где-то она таилась: в диффузных разводах-вайнлиниях, итоговых и множащихся, бесконечных бордово-чернильных сфумато, когда я, не соображая и не помня, шкрябал фарфоровой чашкой по эмалированному дну, пытаясь зачерпнуть ещё, а потом, бросив тщету и чашку, принялся пить, припадая к краю, прямо из ведра, как первобытно-неотёсанный скиф.
В древности дозорные разжигали на Моисеевом кургане костёр, оповещая жителей села о приближении турок или ногайцев. Зубец алого марева оплывал, стекая по кургану, словно по стенке чаши. Каменистые сопки со всех сторон окружают Болганскую долину, на дне которой сокрыта Окница.
Маковейная синева цедилась в кану, всё гуще замешиваясь с багряно-чернильным потоком, лившим в меня из ведра; в ней растворялись бордовые мошки, заодно со своими неуёмно-воздушными пируэтами. Я пил из ведра, ни капли не оставляя гостям, которые разбрелись кто куда по сиреневым сумеркам, и растворились, оставив миру Болганской долины свои голоса. Агафон напился в дымину, и что-то бубнил Антонелле на ухо, и силился декламировать стихи:
Кровь преврати в вино и в тёплом чанеПодай к вечере, ушками звеня.А она не стеснялась смеяться в голос, потому что являла лишь угольный блеск своих жгучих зрачков, укрывшись гущей, лоснящейся шерстью ньюфаундленда. А Ормо попросил дядю Мишу показать ему дорогу к Монастырищу, и Антонелла вдруг вызвалась быть проводницей. И дёрнула же нелёгкая Ормо тащиться на гору на ночь глядя. А Агафон вдруг зарычал, замотал головой, будто раненый Минотавр, и начал, икая, скандировать, беспробудно и зло:
Упрямую да одолею шею,Да придавлю её к земле ногой!..В чернильной мгле раздаётся бульканье. Голос дяди Миши бормочет, что бабушка Домка, наверное, радуется: праздник сделан, как полагается. Все, кто жаждал, напились. Дядя Миша подходит с фонариком. Свет выхватывает Ормо. Опершись локтями в колени, он сидит, прислонённый спиной к огромному, лежащему поодаль, камню. Непонятно, он спит или терпеливо, с бестрепетным выражением на лице, ожидает вожатого. Агафона, ступающего неуверенно, уводит прочь Антонелла. Она поддерживает его, словно медсестра – раненого бойца. Они исчезают в темноте. Оттуда доносится: