Канон отца Михаила
Шрифт:
— “А сам?…”
— “Что — сам?”
— “Не тебе ли первому понравилась эта женщина? (Не “Наташа” этот кто-то сказал — “эта женщина”.) Не ты ли медлил идти домой? Не ты ли охладел в последнее время к жене? (Не уклоняйтесь друг от друга, разве для поста и молитвы, а потом опять будьте вместе, чтобы не искушал вас сатана воздержанием вашим.) Не ты ли первый… предал жену?”
— “Я?!! — потрясенный, взревел отец Михаил. —Я любил, а не вожделел! Если бы не ее похоть, я бы никогда не оставил ее!”
— “Да?…” — угрюмо спросил кто-то из темноты.
— “Да…” — пробормотал отец Михаил — отворачиваясь.
Да. Да, он разведется с женой, а с Наташей… с Наташей — как Бог даст. Сейчас не прежние времена, в Уставе есть спасительная оговорка: в случае необходимости или… или ввиду выдающихся качеств клирика церковной властью могут быть допущены диспенсации. Диспенсации — отступления от общих правил… рукоположили же его в двадцать пять лет, хотя по Уставу положено тридцать. Да — но только ли в Церкви дело?! Ведь жениться на разведенной воспретил Иисус! Предел, его же не прейдеши… “Господи, помоги…
Наутро отец Михаил проснулся решительным и как-то обреченно-спокойным. Он вышел на кухню — жены, к счастью, не было, — сварил себе яйца, кофе, сел за стол, начал лупить яйцо… В голове было ясно и пусто. Вошла жена.
— Послушай, только послушай меня, пожалуйста, не гони меня… — быстро-быстро заговорила она: он весь напрягся от звука ее голоса, перед глазами возникла позавчерашняя отвратительная картина… мысок скорлупы не снимался, он отодрал его вместе со слоем белка. — Послушай, я не прошу тебя, ничего не прошу, я просто… я не знаю, как это вышло… но ничего там не было, почти ничего, я знаю, что это всё равно, раз могло… быть, но всё равно, то, что было, я не знаю, как это вышло… Я дрянь, я уеду, оставь меня… мне очень плохо, Миша, но просто ты не… ты не думай… что я…
Она горько заплакала и ушла в свою комнату.
Отец Михаил съел только одно, уже очищенное, яйцо, выпил кофе, оделся, вышел из квартиры — и осторожно закрыл за собою дверь. На улице был крепкий мороз, вчерашний плотный, напитанный влагою снег рассыпался пудрой. Солнце светило не грея из ледяной синевы. И вообще всё вокруг — и он сам — было не таким, как вчера.
Отцу Михаилу стало жалко жену.
XI
Это было два дня назад — и за эти два дня отец Михаил, сидевший сейчас за столом и пивший чай с бабы-Катиными пирожками, не сделал решительно ничего. Он знал, что ему надлежит развестись… и, конечно, он разведется, — но пока он как будто спрятался в скорлупу, отгородившись от мира, так измучившего его. Он устал, ему надо было хоть чуть-чуть отдохнуть.
Он допил чай, вытряхнул хлебные крошки, застрявшие в бороде, перекрестился… посмотрел на висевший у него над столом образ Иисуса. Отец Михаил не любил распятий — ему было больно смотреть на них, и еще у него было даже чувство (оно шло в столь глубокий разрез с двухтысячелетней традицией, что он никому, кроме Орлова, об этом не говорил) совершаемого святотатства, кощунства — из-за той, иногда казалось ему, холодной, спокойной, противоестественной даже жестокости, с которой в муках угасавшего человека выставили… да, на праздное обозрение всем. Это чувство возникло — или, может быть, резко усилилось — лет десять назад, когда Михаил, листая в гостях художественный альбом, наткнулся — как будто с размаху ударился — на картину Гольбейна “Труп Христа”. Картина эта не просто взволновала, а совершенно раздавила его: страшно костлявое, с огромными суставами тело, развороченные багровые, наверное, гниющие раны на руках и ногах, противоестественно длинное, посинелое, костяное лицо с закаченными под полуприкрытые веки глазами и отвалившимся подбородком… нестерпимо жутко, больно было смотреть, — а он смотрел и, умоляя себя не смотреть, не мог оторваться. (Позже он узнал, что эта картина сто лет назад жестоко потрясла Достоевского; сам же он после увиденного месяц болел душой — и до конца, наверное, так и не излечился.) При его предшественнике, покойном отце Николае, над столом висело большое распятие из темного дерева и крашенного маслом папье-маше. Отец Михаил его снял и отдал Василию — оно ему “нравилось” (это же надо было такое сказать), а себе повесил старый темный бабушкин Спас.
Он встал, прошелся по комнате, посмотрел в черно-синее, забираемое леденистым узором окно… Хватит тянуть, хватит мучиться, а главное — хватит лукавить перед Богом и перед собой. Завтра надо исповедаться отцу Филофею и подавать… что там подают? Какое-нибудь заявление на развод… “Почему же Ты не прощаешь прелюбодеяние? — вдруг — осторожно — подумал он. — Ты прощаешь всё и всем, искренне раскаявшимся, а прелюбодеяние нет. Хотя… хотя как нет: Мария из Магдалы была блудницей, и Ты простил ей и больше того — по воскресении первой явился ей. И в Иерусалиме Ты сказал о другой: кто из нас без греха, первый брось в нее камень…Но тогда почему Ты брату велишь прощать до семижды семидесятираз, то есть всегда, а разводиться дозволяешь за одно-единственное прелюбодеяние? Я это не потому спрашиваю, что усомнился в Твоих словах, — Ты знаешь, что я не усомнился, я весь перед Тобою, — а потому, что, может быть, Твои слова записали как-то не так?…”
“Действительно, непонятно”, — несколько смущенный, подумал отец Михаил, возвращаясь к столу. Домой идти не хотелось… рано идти домой. Он сел, открыл дверцу стола, взял с полки старинное, тоже бабушкино, Евангелие. Он знал Его почти наизусть, поэтому сразу нашел Мф. 5, 32: кто разведется с женою своею, кроме вины любодеяния…
Переведено, конечно, не совсем по-русски, об этом еще что-то Орлов говорил, но по смыслу — за любодеяние можно разводиться. У Матфея же 19, 9: кто разводится с женою своею не за прелюбодеяние…Можно. Параллельные места Мк. 10, 11, Лк. 16, 18, 1 Кор. 7, 10, — ну, Павел-то ладно… Так, Марк: кто разводится с женою и женится на другой, тот прелюбодействует. О том, что можно разводиться за прелюбодеяние, ничего не сказано. Раньше он не придавал этому никакого значения — зачем это было ему? (“А сейчас зачем?…”) Так… Лука — то же самое: всякий разводящийся с женою своею прелюбодействует. Павел… не я повелеваю, а Господь: жене не разводиться с мужем и мужу не оставлять жены своей. Никаких оговорок о прелюбодеянии. Получается, Матфей против Марка, Луки, да еще и Павла, который здесь, в отличие от многих своих поучений, подчеркивает: “Господь говорит”, — а Церковь разрешает развод, а клириков так еще и обязывает разводиться… В дверь постучали.
— Войдите, рад вам, — привычно сказал отец Михаил. Вошел — Алексей Иванович.
— Здравствуйте, отец Михаил.
— Здравствуйте, Алексей Иванович, — со стеснившимся сердцем сказал отец Михаил, вставая.
Алексей Иванович — человек лет пятидесяти, невысокого роста, с широким грубоватым лицом и задубелыми красными, несоразмерно большими руками, — года полтора или два назад вдруг и горячо уверовал в Бога. Произошло это потому, что с ним случилось, в его понимании, чудо. Алексей Иванович работал на стройке; однажды его окликнул издалека бригадир, Алексей Иванович положил инструмент и пошел к нему… и тут же на то место, где он только что стоял, рухнула сорвавшаяся со стрелы железобетонная балка. Потрясенный, Алексей Иванович уверовал сразу, безоговорочно и навсегда; он купил Библию, стал читать ее каждый день, в церковь ходил не реже двух раз в неделю, исповедовался безо всякого снисхожденья к себе и после службы нередко поджидал отца Михаила на паперти, прося разъяснения или совета, — и, вообще говоря (хотя и дурно было так говорить), иногда отцу Михаилу надоедал. Кстати сказать, отец Михаил с трудом добился у него отчества: Алексей Иванович, как это принято в товариществе простых, рабочих людей (впрочем, как и в паучниках буржуазно-богемных гостиных), несмотря на разницу в возрасте, упорно представлял себя Алексеем. Конечно, на исповеди отец Михаил говорил ему по традиции “ты” и “брат”, но при разговоре вне церкви ему было неудобно называть по имени человека вдвое старше себя.
Вера у Алексея Ивановича была дремучая, темная, полуязыческая — как, впрочем, у многих из тех, кто пришел к Богу по случаю, вдруг, а не просветленный медленной и многотрудной работой души. Богу он был бесконечно благодарен — и страшно Его боялся, — боялся за то, что Бог, Всемогущий Бог, Который его пожалел и спас ему жизнь, в другой раз может жестоко и столь же всемогуще его покарать ( вот, ты выздоровел; не греши больше, чтобы не случилось с тобой чего хуже). Отец Михаил ему объяснял, что бояться надо не наказания за грехи — такая боязнь уже грех, жить надо праведно по убеждению, а не из страха, — бояться надо утратить Его любовь — или даже не так: бояться надо огорчить своим поведением любимого Бога, а не наказания, — объяснял терпеливо, стараясь говорить проще, мирским языком, — но Алексей Иванович, чувствовалось, не понимал. По натуре он был человеком неустойчивым, слабым, без твердых понятий о жизни, и раньше, по рассказам его, много грешил: мог выпить лишнего, обидеть жену, утащить со стройки исправную, а на ее место положить свою сгоревшую дрель, обыденно сквернословить и лгать, — грешил без осознания и раскаяния, а в некоторых случаях, как, например, со сгоревшей дрелью, даже радуясь и гордясь своей ловкостью; будучи человеком, редко и мало думающим на отвлеченные от обыденной жизни темы, — как многие из недостаточно развитых и выполняющих тяжелую и грубую работу людей, — он и уверовав, забываясь, грешил (хотя, по его словам, и вполовину не так, как прежде), но искренне каялся в этом, — хотя и трудно было сказать, чего в душевных терзаниях его было больше: светлого раскаяния или темного страха…
Год назад Алексея Ивановича постигло несчастье: у его жены, которую он называл Марусей, обнаружился рак. Алексей Иванович был сокрушен; оказалось — прежде для него самого неведомо, — что он очень любит жену. Во время службы он теперь часто стоял на коленях и исступленно молился, а по ее окончании прямо шел к отцу Михаилу. Отец Михаил как мог утешал его; вообще говоря, это было делом ему привычным: многих из его прихожан приводила к Богу беда, чаще всего болезнь, — но он и глубоко уязвлялся страданиями Алексея Ивановича: здесь была и невыносимая жалость к жене, стремительно пожираемой страшной болезнью, и жесточайшие угрызения совести за те действительные и воображаемые обиды, которые он ей наносил, и горе и страх, что после стольких лет жизни вместе он останется жить один, без нее, и непрерывно сосущая мука вопроса: “За что?!”. Отец Михаил призывал надеяться, уповать на милосердие Божие, — Алексей Иванович не понимал: если Бог милосерд — то есть да! да! конечно, Он милосерд, — но если в чем-то виноват муж, за что Бог карает жену? Его Маруся — святой человек: добрая, спокойная, работящая, красивая — такая была красивая! — двадцать пять лет терпит его, — за что?!
Что мог сказать на всё это отец Михаил? Что Бог посылает нам испытания, но претерпевший до конца спасется!Что неисповедимы пути Господни, что Бог знает, что делает, и что бесконечно малому человеку даже задаваться вопросом, почему или зачем Бог сделал то или это, — не то что гордыня, а просто до невероятия глупо? Что даже если у матери умирает ребенок, то горе матери есть недоразумение и даже грех, ибо детей есть Царство Небесное, — что Бог не ошибается и как знать, не выросло ли бы из невинного младенца чудовище? Что всё в воле Божьей, что ни одна птица не упадет на землю без воли Отца вашего, у вас же и волосы все на голове сочтены!Что такой добрый человек, как Маруся, непременно спасется: блаженны кроткие, ибо они наследуют землю, и милостивые, ибо помилованы будут, и чистые сердцем, ибо они Бога узрят?…