Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После же Канта начинается эпоха для меня отвратительная, эпоха собственно немецкой философии. Кант, в этом смысле, не немецкий философ. Это не значит, что он не мыслил внутри немецкого языка и не был привязан к своему месту. Но в его времена еще не было понятия «нация» и тем более не было национал-философов, то есть идеологов, которые под барабанный бой фраз хотели вести вперед свои народы. Среди многих предрассудков, мешающих нам понять, что говорится со страниц кантовских сочинений, — предрассудок рассматривать Канта как ступеньку к чему-то. Обычная формула такова: Кант — родоначальник немецкой классической философии, немецкого классического идеализма. Но о Канте нельзя сказать, что это тот Абрам, который родил Исаака. Он не занимает место, как бабочка, на какой-то ступеньке эволюции.

С Кантом приятно иметь дело не только потому, что его нельзя поместить в некую клеточку, но еще и потому, что это философ, который мыслил в том, о чем мыслил (а мы всегда мыслим конечным образом и о каких-то конкретных предметах), с отсветом незнаемого на знаемом. То знаемое, которое он излагает, которое ему удалось ухватить, всегда окружено ореолом, несет на себе отсвет незнаемого, какого-то открытого пространства, и только на фоне и в просвете этого пространства оно само и

есть знаемое, и есть кантовская мысль. Поэтому нам сразу как-то легко, у нас появляется надежда на то, что если мы в связи с Кантом что-то подумаем и это подуманное не будет похоже на то, что написано Кантом, то все-таки подуманное нами тоже окажется кантовской мыслью, потому что на кантовской мысли всегда лежит отсвет незнаемого. Он как бы предполагает незнаемое и внутри незнаемого формулирует то, что может сформулировать; иначе говоря, формулирует всегда с учетом ореола незнаемого, оставляя тем самым место и нашим мыслям. Наши мысли могут легко проверяться в связи с Кантом. Мысли ведь тоже реальные эмпирические явления, и как реальные явления они подчиняются закону понятности, или интеллигибельности. Если я, не меняя ad hoc какого-нибудь принципа объяснения, могу понять, не вступая с собой в противоречие, смогу поставить на разумное место совершенно различные мысли Канта и они у меня не будут распадаться в кучу мусора, а останутся космосом, или гармонией, — тогда понимание правильно. Если сами мысли являются эмпирическими фактами и если есть совокупность такого рода мыслей, то мы можем проверить свое понимание, измеряя его тем, насколько эти мысли приводятся в понятную связь, ставятся на свое место так, что не возникает противоречия и мысли не распадаются, а могут держаться вместе, не требуя для каждого случая разнородных гипотез ad hoc.

Обычно Канта называют «критицистом». Но кантовская философия критична не в том пошлом смысле, какой установился в учебниках и в котором мы часто склонны это понимать. Это критицизм в широком и очень странном смысле, трудноуловимом, но интуитивно легко понятном, если поставить это слово в понятную связь, следуя только что введенному мною правилу. Скажем, можно ли Хлебникова назвать критицистом? А ведь Кант делает ту же работу. Она тоже лежит в области самой возможности философии, ее средств и философского языка как такового. Так же как предметом Хлебникова были средства поэзии вообще, а не написание отдельных хороших стихотворений и поэм — у него их практически нет, хотя он поэт, — так и у Канта тоже все книги некрасивые, уродливые, незавершенные, кроме отдельных, как я уже сказал, маленьких эссе. У него в каждой из его больших книг повторяются куски из какой-нибудь его другой большой книги. Скажем, нельзя читать «Критику чистого разума», не читая параллельно «Критику способности суждения» или «Критику практического разума». Но эта бесконечная работа и есть размышление о возможности философии, о ее средствах, о том, как построен философский язык и что мы вообще можем, философствуя. Давайте договоримся понимать критицизм Канта именно так.

Я введу еще две догматические предпосылки. Догматические в кавычках, потому что я постараюсь, чтобы догматических предпосылок в нашей работе не было, чтобы мы попытались иметь дело с Кантом так, как если бы через Канта имели дело с самими собой. Это попытка реального переживания, попытка читать Канта как написанное о себе — обо мне, о вас. Значит, во-первых, мы не будем различать «докритического» и «критического» Канта. Кант — это живой, производящий организм, а организм имеет право, если он организм, в возрасте шестидесяти лет проделать нечто, как будто тебе только двадцать. Организму нельзя предписывать этапы, которые он должен проходить. Этапы неповторимы, то есть если они пройдены — повторить их нельзя. А Кант может. Следовательно, мы имеем дело с организмом.

Во-вторых, я хочу обратить ваше внимание на одну очень странную вещь. Первая работа Канта «Мысли об истинной оценке живых сил» и итоговая естественнонаучная работа «Всеобщая естественная история и теория неба» были напечатаны соответственно в 1746-м и 1755 г. и к философии, казалось бы, никакого отношения не имеют. Собственно философские работы Канта появляются только после 55-го года, причем это учебные работы — диссертация, произведения, написанные на конкурс по предложению академии, то есть работы, выдержанные в традиционных формах научного общения того времени. А работы Юма вышли гораздо раньше, в тридцатых годах, и знакомство с ними Канта может быть датировано не позднее, чем двумя-тремя годами после их появления. Но тогда мы оказываемся перед странностью. Мы говорим, повторяя слова Канта, что Юм пробудил его от догматического сна. Однако странное пробуждение: книжка стучится в дверь сознания спящего в течение нескольких десятков лет. Человек прочитал Юма десятилетие назад и вдруг сейчас проснулся. Конечно, это чушь. Просто в случае Канта мы имеем дело с чем-то, находящимся в процессе непрерывной и бесконечной работы.

Это то, о чем очень удачно в применении к самому себе скажет в XX веке Джойс, имея в виду свою бесконечную книгу «Поминки по Финнегану». В переписке с друзьями он называл это тайное священнодействие, которым он занимался у себя дома и которое происходило у него в голове, — work in progress, работой в состоянии делания. Слово «progress» передает здесь нечто в движении, на ходу, в деле. Такова была и работа Канта — это раскручивание какой-то бесконечной, но одной ленты. Очень часто Кант делал один заход, второй, третий, и на третьем заходе понятней прописывалось то, что делалось в первом. Поэтому вторая наша догматическая предпосылка будет состоять в том, что мы берем все «Критики» Канта как одну работу или один мир. Это все новые опыты, никаких «статуй», завершенных произведений у Канта нет. Как нет поэм и стихотворений у Хлебникова.

Нам гораздо больше откроется в Канте, если мы посмотрим на его тексты с одной неожиданной позиции (которую можно доказать) — что Кант принадлежит к числу тех философов, у которых нет системы. Нет системы Канта. Если, конечно, под «системой» иметь в виду строгий смысл этого слова. У Канта нет какого-то выделенного им конкретного явления, подобного, скажем, обозначенному у Гегеля понятием «мировой дух» или у Шеллинга понятием «художественный гений», в свете которого все объединяется и из которого все выводится. Система — это нечто, что выводимо из некоторого принципа, положенного в основание системы. У Канта же нет такого явления, которым он пользовался бы как универсальным ключом для объяснения и одновременно для построения системы, — поэтому нет и системы. И вот к пониманию того, что лежит перед нами без системы, мы можем поставить эпиграфом сочетание трех слов, промелькнувшее у Канта в работе «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика»: вяжущая сила самопознания. Мне

в этой связи сразу представляется образ какой-то массы энергетически напряженных элементов, которые, если они не приведены в связь, разорвут тебя или окружающий мир на части. То, что их соединяет в одну могучую единицу, излучающую энергию, и есть вяжущая сила самопознания. Когда она выполнила работу — текст излучает когерированный луч.

Интересно, что, составляя рецензию на работу Гердера о всемирной истории, Кант не упустил удовольствия переписать полностью весь титульный лист сочинения Гердера, причем не только название, год и место издания, но и эпиграф. Для рецензии в переписывании эпиграфа, конечно, не было никакой необходимости. Канта вела его основная внутренняя форма, организованная вокруг вяжущей силы самопознания. Потому что эпиграф Гердера, взятый им из римского поэта Персия, звучит так: «Кем быть тебе велено богом и занимать суждено средь людей положенье какое. Это познай». В этом весь Кант. Он с удивлением и недоумением смотрит вокруг себя, на людей (кажется даже, что он и нас видит), которые хотели бы, чтобы Бог был в мире сам собой, независимо от их нравственного усилия и от выполнения ими движения по траектории вяжущей силы самопознания. Он видит, что эти люди хотели бы, чтобы мир был устроен до них, без них и после них так же надежно, и не понимает, как такое вообще можно предполагать, как можно прибегать к образу Бога в смысле такого устройства мира. Ведь Я, движущееся по траектории вяжущей силы самопознания, есть элемент в мире, без которого этого мира не было бы. Мир есть то, что создается после того и в зависимости от того, как каждый выполнит завет: «Кем быть тебе велено богом и занимать суждено средь людей положенье какое. Это познай…»

Однажды меня задела странная, неожиданная фраза. Обыватели Кенигсберга видели Канта проходящим по улице и называли его «красавчик-магистр». Это слово «красавчик», казалось мне, совершенно неприменимо к Канту — человеку с непомерно большой головой, посаженной на хилое тело. Но потом я понял: у Канта были очень правильные, выразительные, одухотворенные черты лица и огромные голубые глаза. Тем, кто их видел, они казались большими, чем были на самом деле, потому что они были странного, редко встречающегося, эфирно-голубого цвета, слегка увлажненные, что увеличивало их блеск и пронзительность. По отзывам современников, у него была манера во время беседы вдруг поднимать глаза и вбирать собеседника в себя этими глазами. Карамзин, который путешествовал, как известно, по Европе и заехал в Кенигсберг (а путешественники того времени считали себя обязанными познакомиться с местными джентльменами), пишет, что он счел своим долгом посетить господина Канта и его покорило очарование этого воспитанного, обаятельного существа, которое предстало перед ним. Это существо было знаменитым ученым и философом, или «сухарем-педантом», Кантом. И я хочу объединить это еще с одной деталью, говорящей о его духовном облике. В юности меня зацепило как-то одно слово, которое склеилось с образом Канта и, может быть, во многом помогло мне. Это слово «космополит», гражданин мира в простом и благородном его значении. По малейшим реакциям своего организма и души Кант именно гражданин мира, воспитанный и вежливый. Считается, что его мораль ригористична, но эта мораль развивалась и формулировалась человеком, который никогда и ни о ком плохо или зло не говорил. Если в его сочинениях встречаются полемические приемы, то это именно полемические приемы, то есть обычная форма изложения или диспута. Кант был человеком, который никогда не излагал свою философию, не пользовался знанием и трибуной для того, чтобы вербовать окружающих в свою философию. Он был человеком абсолютной светскости, вежливости, обаяния и долга. Многое он не говорил из вежливости. А вежливость — это то в нас, без чего вынужденное общение превратилось бы в ад.

Кант для меня — это элемент духовной жизни космополитической Европы, в которой только на волне Возрождения возникает цивилизованный светский слой. И Кант чувствует принадлежность к этому тоненькому цивилизованному слою. Поэтому он чувствует и свою абсолютную обязанность просвещать юношество, давать образование тем, кто его хочет получить и кто с толком для благого дела может им воспользоваться. Кант выполнял абсолютный долг вежливости, давал образование, отсюда и возникла видимость наличия у него системы, ибо он читал бесконечные курсы философии по правилам школьной аргументации с диспутальным подразделением аргументов, доказательств. Эта форма наложила отпечаток и на написанные сочинения Канта. Однако, повторяю, это не система, это форма и способ аргументации, приспособленные к тем путям, какими шло образование и воспитание. И внутри этой формы, как в жесткий кокон, заковано хрупкое тело, бесконечно добрая и тонкая душа. При этом абсолютно лишенная расслабленной добряческой сентиментальности, ибо если дело идет о том, что нам подумать, то тут у Канта все очень жестко. Что бы мы ни хотели, чем бы мы ни волновались, какие бы ни были у нас намерения, когда мы говорим, когда волнуемся, поступаем, — дело обстоит так. В этом нерв кантовской философии. Кант как будто растворен в свете своей мысли, его тело было удивительно приспособлено к тому, чтобы дать продолжиться жизни этого света; конечно, без тела он погас бы, но оно только минимум того, что нужно, чтобы свет был. Во время болезни, когда он уже не стоял на ногах и иногда падал, Кант иронически сказал о себе: «Легкое тело не может слишком тяжело упасть». Эта фраза как искра высвечивает очень многое в Канте.

Кант интересен нам лично. А Фихте, например, по-моему, не интересен. Нет такого человека, который бы заинтересовался, какой Фихте лично или даже Гегель. А Кант — это что-то другое, нам хочется знать, как он выглядел, как он жил по-человечески повседневно. И тут есть тайна. Потому что, заинтересовавшись, в отличие от других персон, им лично, мы вдруг обнаруживаем странную вещь — в жизни Канта ничего не происходило. Если мы под интересом к личному имеем в виду интерес к каким-то драматическим событиям, к происшествиям, то мы с удивлением обнаружим, что ничего в смысле личных событий жизни, биографии, ровным счетом ничего не происходило. Кант безвыездно жил в Кенигсберге, вел размеренный образ жизни, не был женат. И хотя жениться он не был особенно против, у него была, очевидно, как говорят немцы, Widerwillen, какая-то немогота, неохота. Он собирался жениться два раза, но пока раскачивался, чтобы сделать предложение — дама выходила замуж. Канта никто не мог ждать, ясное дело. Хотя это именно он сказал, что самое большое впечатление (я хочу пометить здесь слово «впечатление» или «впечатляемость»), которое один человек может оказать на другого, это впечатление, которое может вызвать или любовь, или уважение к человеку — два разных чувства. Женщина же сочетает в себе и то и другое, и впечатление, получаемое от женщины, есть одно из самых больших возможных впечатлений в мире. И это говорит Кант — холостяк, девственник.

Поделиться с друзьями: