Канун последней субботы
Шрифт:
Они хитрые и жадные, – ну, что-то в этом есть, – я ловко прячу свое сокровище в наволочку и засыпаю под тиканье ходиков, так и не дослушав ужасную историю до конца.
Утро начинается с истошного «вейзмир», потому что волосы мои, от природы и так не слишком послушные, оказываются склеенными намертво. Я шарахаюсь из стороны в сторону, уклоняясь от густого гребешка, понимая, что не избежать мне судьбы одной глупой жадной хитрой девочки, голову которой обрили и густо обмазали зеленкой. А потом продали в цыганский табор, водили по улицам и показывали за деньги.
Синие трико
В старой квартире через кухню
– А! – восклицала она, делая большие глаза. – Это та, у которой ни копейки, а с рынка полные сумки тащит. Эй! – вопила она, высунувшись в форточку. – Почем вишни? – Голос у нее был хриплый, как будто она еще не прокашлялась спросонья, и хотелось взять ее за ноги, за две большие массивные ноги, и хорошенько потрясти, словно грушу. – Почем вишни? Сколько купила? А крыжовник почем? – Развернувшись, она сообщала только что услышанное, увиденное и добавляла от себя парочку-другую эпитетов.
– Десять – кило, ведро – двадцать рублей, – бормотала она, наморщив лоб. От этого она становилась похожей на бухгалтера из домоуправления. Не хватало только синих нарукавников и круглых очков с перебинтованной дужкой.
На сумки она налетала, будто хищная птица, – профиль ее алчно нависал, а глаза так и шныряли.
– Ай-ай, – стонала она, причмокивая, – вишенки, только дорогие, на мою пенсию не разгуляешься. – Веки ее скорбно прикрывались, но глаза под ними не переставали перебегать – с вишен на крыжовник, с крыжовника – на яблоки, – она, разумеется, пробовала и то, и другое, и даже третье, – скривившись, швыряла в ведро огрызок. – Фе! – шо-то кислое, как не знаю что, – деньги на ветер! – выносила она вердикт и стремглав неслась к окну.
Она знала все и про всех. Кто когда женился, у кого кто болеет, кто завел интрижку на стороне и кто собирается разводиться. Она чуяла близкую кончину и рождение – да что там, она рождалась и умирала с каждым, не прекращая комментировать. Самое ужасное – ее невозможно было выключить, как радио, – малейший намек на «многоговорение» вызывал вспышку смертельной обиды – молчаливая До обращалась в соляной столп и делала жест, которым якобы зашивает себе рот.
– Ни слова! – как будто произносила она, яростно вращая зрачками, – больше ни слова вы от меня не услышите – но от кого тогда вы узнаете о ценах на ягоды и на гречку, об урожае и прогнозе погоды, словом – обо всем! Кстати сказать, молчание Доры было еще страшней, чем говорение. Молчала она страстно, виртуозно – как хорошая драматическая актриса, она держала паузу…
Но не уходила!
Она продолжала присутствовать, всем своим видом напоминая о себе, – откашливаясь, в тысячный раз прохаживалась тряпкой по кастрюлям, горестно заглядывала в шкафчик, укоризненно вздыхала и – молча! – стояла у окна. Можно только представить себе, каких неимоверных усилий стоило ей молчание! Казалось, слова клокочут и трепещут в ее просторной груди, подкатывают к гортани, щекочут язык… Молчание ее становилось воистину непереносимым! Оно было огромным и
заполняло собой все пространство кухни. Все отчего-то принимались ходить на цыпочках.Сопя, она раскладывала на доске курицу и молча принималась за разделку. Это было то еще испытание. Наточенное лезвие порхало, ошметки взлетали, и, верите ли, это было ужасно. Ужасно было не слышать сладострастного бормотания: ай, какой пупочек, ай, крылышко, ай, шейка!
Но я не об этом. Я о трико. Все это время синие трико угрожающе (или торжествующе) развевались над головами. Что это было? Капитуляция? Победа? Перемирие? Все, что нам было нужно, – это немного терпения. Совсем чуть-чуть. Потому что с каждым взмахом ножа лицо молчаливой До разглаживалось и светлело. Казалось, распластанная на доске курица вдыхала в нее новую жизнь. Дыхание Доры становилось размеренным, а на щеках появлялся нежный, точно у девушки, румянец.
– Фрикадельки, – это было первое слово после часа или даже двух, – фрикадельки – детям!
Кастрюля с бульоном и фрикадельками так благоухала, так источала, – за кольцами вздымающегося пара лицо Доры казалось молодым и даже красивым… Ей-богу, молчание было ей на пользу!
– Фрикадельки – детям! – повторяла она и величественно удалялась. Ее необъятный зад колыхался, а исчезающая в дверном проеме спина была красноречивей многих слов. Но я не об этом. Речь о Дориных трико. Иной раз, откашливаясь, мама заводила беседу о том, что хорошо бы, – понимаете ли, Дора, – у нас бывают гости – интеллигентные люди, аспиранты и даже профессора, – это неудобно, – пускай пока повисят в комнате, вы не возражаете?
– В комнате? – Уперев руки в массивные бедра, Дора запрокидывала голову и разражалась визгливым хохотом. – И это вы называете комнатой? – Смех ее переходил в клекот, вой, рыдания.
Мы, дети, с интересом ожидали развязки, потому что в чем-чем, а в истериках молчаливая До слыла великой мастерицей!
– Это вы называете комнатой? Это гроб! – взвизгивала она, обводя собравшихся торжествующим взглядом, – слава богу, истерики сегодня не предполагалось, всего только немного иронии, сарказма… – Этот гроб вы называете комнатой? И в этом можно жить?
Что сказать, в сентенциях равных нашей До не было.
– И что, вам стыдно за мое белье? Вполне приличное белье, не рваное, слава богу, не латаное и, что самое главное, чистое!
Последний аргумент крыть было абсолютно нечем – белье было действительно чистым и даже подсиненным. Тяжелую выварку Дора собственноручно водружала на плиту и священнодействовала над ней часами, орудуя такой специальной деревянной палкой. Конечно, интеллигентные молодые люди, которые заглядывали в наш дом, в первый момент были несколько… как бы это сказать… фраппированы, но только в первый момент.
В доктора Жан-Поль-Марию я была тайно влюблена, как влюблена была и в его предшественника. И во всех папиных студентов, а потом аспирантов, в друзей их друзей, в их жен (временных и постоянных), а также просто подруг. После Жан-Поль-Марии в нашем доме бывали перуанец (японского происхождения) Мигель, маленький, будто выточенный из темного дерева, перуанец Хорхе (и его прелестная жена, похожая на индейскую пеструю птицу, ее звали Бригитта, а также их крохотный сын Пепик), доминиканец Отто и его прелестная юная возлюбленная из Венесуэлы Паулина. В каждого нового гостя влюблялась я страстно и почти безответно, хотя нет – они тоже питали к неловкой девочке-подростку, по всей видимости, добрые чувства.