Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип
Шрифт:

Это, конечно, не значит, что капиталистический человек или человек в условиях капитализма хочет работать в согласии со своим желанием или что он так работает. Тождество желания и работы — это скорее не миф, а действующая утопия как таковая, которая указывает требующий преодоления предел капитализма в желающем производстве. Но почему же все-таки желающее производство всегда оказывается на отсроченном пределе капитализма? Почему капитализм в то самое время, когда он открывает субъективную сущность желания и труда — общую сущность, данную как производительная деятельность вообще, — всегда тем не менее снова и без всяких промедлений отчуждал ее в репрессивной машине, которая разделяет сущность надвое и поддерживает ее в таком разделенном состоянии: абстрактный труд с одной стороны и абстрактное желание с другой — политическая экономия и психоанализ, политическая экономия и либидинальная экономия? Именно в этом пункте мы можем оценить степень причастности психоанализа капитализму. Ведь, как мы уже видели, капитализм в качестве собственного предела имеет раскодированные потоки желающего производства, но постоянно отталкивает их, связывая их в аксиоматике, которая занимает место кодов. Капитализм неотделим от движения детерриторизации, однако это движение он отклоняет посредством фальшивых и искусственных ретерриторизаций. Он строится на развалинах территориального и деспотического, мифического и трагического представлений, но он восстанавливает их ради того, чтобы они в другой форме служили ему — в качестве образов капитала. Маркс резюмирует все это, заявляя, что абстрактная субъективная сущность открывается капитализмом лишь для того, чтобы быть снова связанной, отчужденной, — но, по правде говоря, уже не во внешней и независимой стихии, представляющейся объектностью, а в самой субъективной стихии частной собственности: «Ранее человек был внешен для самого себя, его положение было положением действительного отчуждения; теперь это состояние сменилось актом отчуждения, экспроприации». В самом деле, именно форма частной собственности обуславливает конъюнкцию раскодированных потоков, то есть их аксиоматизацию в системе, в которой поток средств производства как собственности капиталистов соотносится с потоком так называемого свободного труда как «собственности» трудящихся (так что государственные ограничения на предмет или содержание частной собственности ни в коем случае не затрагивают эту форму). Именно форма частной собственности задает центр фальшивых ретерриторизаций капитализма. Наконец, именно она производит образы, заполняющие поле имманентности капитализма, — «капиталист», «трудящийся» и т. д. Другими словами, капитализм, конечно, предполагает крушение больших определенных объективных представлений, благоприятствующее производству как универсальной внутренней сущности, но при этом он не выходит из мира представления, он лишь осуществляет обширное преобразование этого мира, давая ему новую форму бесконечного субъективного представления[288].

Кажется, что мы удаляемся от забот психоанализа, но на самом деле мы никогда не были так близки к ним. Ведь, как мы недавно поняли, именно во внутреннем измерении своего движения капитализм требует и устанавливает не только общественную аксиоматику, но и приложение этой аксиоматики к приватизированной семье. Никогда представление не смогло бы обеспечить своего собственного преобразования без этого приложения, которое его опустошает, разбивает и ограничивает его им самим. В таком случае абстрактный субъективный Труд, представленный в частной собственности, имеет в качестве своего коррелята абстрактное субъективное желание, представленное в приватизированной семье. Психоанализ берет на себя этот второй термин, тогда как политическая экономия занимается первым. Психоанализ — это техника приложения, аксиоматика которой — это политическая экономия. Короче говоря, психоанализ высвобождает второй полюс в свойственном капитализму движении, которое заменяет бесконечным субъективным представлением большие определенные объективные представления. На самом деле необходимо, чтобы предел раскодированных потоков желающего производства был отклонен и смещен два раза: один раз — посредством полагания имманентных пределов, которые капитализм беспрестанно воспроизводит во все большем

масштабе, а второй раз — прочерчиванием внутреннего предела, который сужает это общественное производство до ограниченного семейного воспроизводства. Двусмысленность психоанализа в отношении к мифу или к трагедии объясняется поэтому следующим — он разрушает их в качестве объективных представлений и открывает в них фигуры универсального субъективного либидо; но он же обретает их вновь и продвигает их в качестве субъективных представлений, которые доводят до бесконечности мифические и трагические содержания. Он исцеляет миф и трагедию, но как сновидения и фантазмы частного человека, Homo familia[289], — и в самом деле, сновидения и фантазм относятся к мифу и трагедии так же, как частная собственность к общинной собственности. Следовательно, то, что в мифе и трагедии действует в состоянии объективной стихии, психоанализом захватывается и возвышается, но в качестве бессознательного измерения субъективного представления (миф как сновидение человечества). То, что действует в качестве общей и объективной стихии, — Земля, Деспот — теперь сохранено, но в качестве выражения субъективной частной ретерриторизации: Эдип — это павший, изгнанный, детерриторизованный деспот, но его ретерриторизуют на комплексе Эдипа, понятом как «папа — мама — я» произвольного человека наших дней. Психоанализ и комплекс Эдипа собирают все верования, все, во что в тот или иной период своей истории верило человечество, дабы довести все это до состояния отречения, которое сохраняет верование, не веря в него («это только сон:…самое суровое благочестие сегодня, и не просите большего…»). Отсюда возникает то двойственное впечатление, что психоанализ противостоит как мифологии, так и мифологам и в то же время переносит миф и трагедию в измерения универсально-субъективного: если сам Эдип «без комплекса», то, значит, Эдипов комплекс без Эдипа, как и нарциссизм — без Нарцисса[290]. Такова двусмысленность, которая пропитывает весь психоанализ, выходя за пределы частной проблемы мифа и трагедии, — одной рукой психоанализ разрушает систему объективных представлений (миф, трагедию) ради субъективной сущности, понятой как желающее производство, а другой рукой он опрокидывает это производство в систему субъективных представлений (сновидение, фантазм, развитиями или проекциями которых представляются теперь миф и трагедия). Образы, ничего, кроме образов. А в конце остается только интимный семейный театр, театр частного человека, который отныне не является ни желающим производством, ни объективным представлением. Бессознательное как сцена. Целый театр, поставленный на место производства, который еще больше искажает производство, чем его могли бы исказить трагедия и миф, если сводить их к их древним источникам.

Миф, трагедия, сновидение, фантазм — а также миф и трагедия, реинтерпретированные в связи со сновидением и фантазмом, — вот серия представления, которой психоанализ заменяет производственную линию, общественное и желающее производство. Театральная серия вместо производственной серии. Но все же почему представление, ставшее субъективным, принимает эту театральную форму («Между психоанализом и театром существует таинственная связь…»)? Известен в высшей степени современный ответ некоторых теперешних авторов — театр высвобождает конечную структуру бесконечного субъективного представления. Что значит «высвобождает» — *- понять сложно, поскольку структура никогда не может представлять ничего, кроме своего собственного отсутствия, или же может представлять только что-то не представленное в представлении; но, как утверждают, привилегия театра в том, что он ставит на сцене эту метафорическую и метонимическую каузальность, которая отмечает одновременно присутствие и отсутствие структуры в ее эффектах. Андре Грин, проявляя сдержанность в вопросе о достаточности структуры, показывает, что эта сдержанность нужна только ради театра, необходимого для актуализации этой структуры, — театра, играющего роль проявителя, места, в котором она становится видимой[291]. Октав Маннони в своем прекрасном анализе феномена верования точно так же берет модель театра, чтобы показать, как отречение от верования в действительности предполагает преобразование верования под действием структуры, которую театр воплощает или ставит на сцене[292]. Мы должны понять, что представление, когда оно перестает быть объективным и становится бесконечным субъективным представлением, то есть воображаемым, в действительности теряет всю свою устойчивость, если только не отсылает к структуре, которая в равной мере определяет место и функции субъекта представления, а также представленные объекты в качестве образов, определяя и формальные отношения между ними всеми. Символическое больше не указывает ни на какое отношение представления к объектности как стихии, а указывает на предельные элементы субъективного представления — чистые означающие, чистые непредставленные представители, из которых вытекают одновременно субъекты, объекты и их отношения. Структура, таким образом, указывает бессознательное субъективного представления. Серия этого представления теперь представляется так: бесконечное (воображаемое) субъективное представление — театральное представление — структурное представление. И именно потому, что предполагается, будто театр ставит на сцене скрытую структуру и воплощает ее элементы и отношения, он способен открыть универсальность этой структуры, в том числе и в объективных представлениях, которые он восстанавливает и переинтерпретирует в соответствии со скрытыми представителями, их миграциями и переменными отношениями. Все верования собираются и поднимаются ради одной структуры бессознательного — мы по-прежнему благочестивы. Везде большая игра символического означающего, которое воплощается в означаемых воображаемого, — Эдип как универсальная метафора.

Почему театр? Сколь же странно это театральное бессознательное из папье-маше! Театр, понятый как образец производства. Даже у Альтюссера можно заметить следующую операцию: открытие общественного производства как «машины» или «машинерии», не сводимой к миру объективного представления (Vorstellung); но тут же — сведение машины к структуре, отождествление производства со структурным и театральным представлением (Darstellung)[293]. Тогда с желающим производством дело обстоит точно так же, как с общественным, — каждый раз, когда производство, вместо того чтобы схватываться в своей оригинальности, в своей реальности, оказывается подобным образом ограниченным пространством представления, оно уже не может иметь значение иначе, как своим собственным отсутствием, и проявляется оно в этом пространстве как нехватка. Занимаясь исследованием структуры в психоанализе, Мустафа Сафуан может представить ее как «вклад в теорию нехватки». Именно в структуре осуществляется спайка желания с невозможным и с нехваткой, определенной как кастрация. Именно из структуры раздается самая суровая песнь в честь кастрации: да, да, именно благодаря кастрации мы входим в порядок желания — с того момента, когда желающее производство уплощается в пространстве представления, которое позволяет ему продолжить существование только в качестве отсутствия и нехватки самого себя. Дело в том, что желающим машинам навязывается структурное единство, которое объединяет их в молярной системе; частичные объекты соотносятся с тотальностью, которая может проявляться только в качестве того, чего им не хватает, и как то, чего не хватает самой этой тотальности в ее дефиците для них (великое Означающее, «символизируемое внутренней принадлежностью числа '-1' системе означающих»). До чего можно дойти в развитии нехватки нехватки, которая пронзает структуру? Вот в чем заключается структурная операция — она создает нехватку в молярной системе. В таком случае предел желающего производства — предел, который отделяет молярные системы от молекулярных элементов, объективные представления от машин желания, — теперь полностью смещен. Теперь он проходит только в самой молярной системе, которая продавлена бороздой кастрации. Формальные операции структуры — это операции экстраполяции, приложения, дву-однозначивания, которые ограничивают отправную общественную систему конечной семейной системой, так что семейное отношение становится «метафорой всех других отношений», мешая производительным молекулярным элементам следовать по их собственной линии ускользания. Когда Грин ищет аргументы, которые обосновывают родство психоанализа и театрального представления или психоанализа и структуры, которую это театральное представление делает видимой, он указывает на два поистине поразительных довода: театр возвышает семейное отношение до уровня структурного, метафорически универсального отношения, из которого проистекают воображаемая игра и воображаемое место лиц; и обратно, театр загоняет за кулисы игру и функционирование машин, заталкивая их за предел, ставший непреодолимым (в точности как в фантазме — машины здесь, но за стеной). Короче говоря, теперь смещенный предел проходит не между объективным представлением и желающим производством, а между двумя полюсами субъективного представления — бесконечным воображаемым представлением и конечным структурным представлением. После этого можно противопоставлять два этих аспекта: воображаемые вариации, которые стремятся к ночи неопределенного или недифференцированного, и символический инвариант, который прочерчивает путь дифференциации, — и с той, и с другой стороны мы найдем одно и то же в соответствии с правилом вывернутого наизнанку отношения — или double bind. Все желающее производство заведено в двойной тупик субъективного представления. Всегда-можно отослать Эдипа к воображаемому, и тогда найдешь его еще более цельным и окрепшим, более дефицитным и более триумфальным уже в силу того факта, что его не хватает, — найдешь его целиком в символической кастрации. И структура наверняка не дает нам никакого средства избежать фамилиализма; напротив, она стягивает жгутом, она придает семье универсальное метафорическое значение в тот самый момент, когда семья потеряла свои буквальные объективные значения. Психоанализ признается в своих намерениях — принять эстафету от распадающейся семьи, заменить разорванное на клочья семейное ложе психоаналитическим диваном, сделать так, чтобы «аналитическая ситуация» была ицестуозной по самой своей сущности, чтобы она была доказательством или гарантом самой себя и чтобы она ценилась как Реальность[294]. Именно об этом идет речь в конечном счете, как показывает Октав Маннони, — как мы можем по-прежнему быть верующими, благочестивыми? Мы устыдились всех наших верований и потеряли все наши верования, которые считались объективными представлениями. Земля мертва, пустыня растет — старый отец мертв, территориальный отец, и сын тоже, Эдип-Деспот. Мы остались наедине с нашей нечистой совестью и нашей скукой, нашей жизнью, в которой ничего не происходит; больше нет ничего, кроме образов, которые превращаются в бесконечное субъективное представление. Но мы находим силы верить в эти образы в глубине структуры, которая упорядочивает наши отношения с ними и наши отождествления, представимые в качестве множества эффектов символического означающего. «Правильное отождествление»… Все мы театральные фразеры, и все мы кричим перед Эдипом: вот тип в моем роде, вот тип в моем роде! Все восстановлено: миф земли, трагедия деспота — в качестве теней, проецируемых на театр. Большие территориальности рухнули, но структура действует посредством всех субъективных и частных ретерриторизаций. Насколько же извращенной операцией является психоанализ, в котором достигает своей кульминации этот неоколониализм, этот восстановленный культ кастрации, эта идеология нехватки — антропоморфное представление пола). На самом деле они не знают, что делают, и не знают, какому механизму подавления служат, поскольку их собственные интенции часто оказываются прогрессистскими.

Однако никто сегодня не может входить в кабинет психоаналитика, не зная, что все разыграно заранее — Эдип и кастрация, воображаемое и символическое, великий урок недостаточности бытия или отказа… Психоанализ как бирюлька, Эдип как ретерриторизация, как «мелиорация» современного человека, живущего на «скале» кастрации.

Совсем иной путь был прочерчен Лаканом. Он не довольствуется тем, чтобы наподобие некоей аналитической белки крутиться в колесе воображаемого и символического, эдипова воображаемого и эдипизирующей структуры, воображаемого тождества лиц и структурного единства машин, иногда натыкаясь на тупики молярного представления, которые семья замыкает на самой себе. К чему переходить от дуальности воображаемого к тройственной (или четвертичной) структуре символического, если последнее занимается дву-однозначиванием, а первое уже дву-однозначно? Желающие машины, существующие в качестве частичных объектов, претерпевают две тотализации, первая из которых осуществляется, когда социус наделяет их структурным единством, которое обеспечивается символическим означающим, действующим как отсутствие и нехватка в отправной системе, а другая — когда семья навязывает им личностное единство вместе с воображаемыми означаемыми, которые распределяют, «вакуолизируют» нехватку в конечной системе: два захвата машин — сначала свою артикуляцию им навязывает структура, а затем свои пальцы в них запускают родители. Возведение образов к структуре имело бы небольшое значение и не позволило бы нам выйти из представления, если бы структура не имела изнанки, которая существует как действительное производство желания. Эта изнанка — «действительная дезорганизация» молекулярных элементов: частичные объекты, которые вступают в синтезы или косвенные взаимодействия, поскольку они являются не частичными в смысле неких протяженных частей, а, скорее, «частными» как интенсивности, которыми материя всегда в разных степенях наполняет пространство (глаз, рот, анус как степени материи); чистые позитивные множественности, где все возможно без исключений и отрицания, синтезы, действующие без плана, где коннекции оказываются трансверсальными, дизъюнкции включающими, конъюнкции многозначными, безразличными к своему носителю, поскольку материя, которая служит им таким носителем, не задана никаким структурным или личностным единством, поскольку она обнаруживается как тело без органов, которое заполняет пространство всякий раз, когда его занимает та или иная интенсивность; знаки желания, которые составляют означающую цепочку, но сами не являются означающими, соответствуя не правилам шахматной лингвистической игры, а жеребьевкам лотереи, в которой иногда выпадает какое-то слово, а в другой раз — рисунок, какая-то вещь или кусок вещи, причем они зависят друг от друга только благодаря порядку случайных жеребьевок и держатся вместе только благодаря отсутствию связи (нелокализуемые связи), не имея никакого статуса, кроме статуса рассеянных элементов желающих машин, которые и сами рассеяны[295]. Именно эту изнанку открывает Лакан в маленьком «а» как машине и в большом «А» как нечеловеческом поле — ему нужно шизофренизировать аналитическое поле, а не эдипизировать психотическое поле.

Все зависит от того, как из этого выпадает структура в соответствии с планами устойчивости или структурации, линиями отбора, которые соответствуют большим статистическим системам или молярным формациям, которые определяют связи и ограничивают производство представлением: именно здесь дизъюнкции становятся исключающими (коннекции — цельными, а конъюнкции — одно-двузначными) и в то же время носитель оказывается специфицирован структурным единством, знаки сами становятся означающими под действием деспотического символа, который их тотализует во имя своего собственного отсутствия и своего собственного отступления. Действительно, в таких условиях производство желания может быть представлено только в связи с экстраполированным знаком, который объединяет все его элементы в систему, но сам не является частью этой системы. Именно здесь отсутствие связи по необходимости проявляется как отсутствие, а не как позитивная сила. Именно здесь желание по необходимости соотносится с дефицитным термином, сама сущность которого в том, что его не хватает. Знаки желания, не будучи означающими, становятся в представлении таковыми только в связи с означающим отсутствия или нехватки. Структура формируется и проявляется только в связи с символическим термином, определенным в качестве нехватки. Большой Другой как нечеловеческий пол в представлении уступает место означающему большого Другого как всегда отсутствующего термина, слишком человеческого пола, фаллоса молярной кастрации[296]. Но именно здесь ход Лакана приобретает всю свою неоднозначность; поскольку, в этом можно быть уверенным, он не замыкает на бессознательное эдипову структуру. Напротив, он показывает, что Эдип является воображаемым, что он просто образ, миф; и что этот образ или эти образы произведены эдипизирующей структурой; что эта структура действует только в той мере, в какой она воспроизводит элемент кастрации, который сам является не воображаемым, а символическим. Вот три больших плана структурации, которые соответствуют молярным системам, — Эдип как воображаемая ретерриторизация частного человека, произведенная в структурных условиях капитализма, поскольку последний производит и воспроизводит архаизм имперского символа или архаизм исчезнувшего деспота. Три элемента в равной мере необходимы — а именно для того, чтобы довести Эдипа до точки его самокритики. Довести Эдипа до самокритики — это задача, которую взял на себя Лакан. (Так, Элизабет Рудинеско верно заметила, что у Лакана гипотеза бессознательного-языка не замыкает бессознательное в лингвистической структуре, а доводит лингвистику до ее самокритики, показывая, как структурная организация означающих продолжает зависеть от большого деспотического Означающего, действующего в качестве архаизма.)[297] Что это за точка самокритики? Это точка, когда структура по ту сторону от образов, которые ее наполняют, и символического, которое ее обуславливает в представлении, открывает свою изнанку как позитивный принцип неустойчивости, которая ее разлагает, — точка, в которой желание сохранено в порядке производства, будучи соотнесенным со своими молекулярными элементами, где ни в чем нет нехватки, поскольку оно определяется как то, что существует в качестве естественного чувственного объекта, а одновременно реальное определяется как объективное бытие желания. Ведь бессознательное шизоанализа не знает лиц, систем и законов; образов, структур и символов. Оно — сиротское, а также анархистское и атеистское. Оно сиротское не в том смысле, в каком имя отца обозначало бы некое отсутствие, а в том, в котором оно производит само себя повсюду, где имена истории указывают на действительные интенсивности («море собственных имен»). Оно не фигурально, поскольку его фигурное абстрактно — как фигура-шиза. Оно не структурно и не символично, поскольку его реальность — это реальность Реального в его производстве, в самой его дезорганизации. Оно не репрезентативно, а всего лишь машинно и производительно. Разрушать, разрушать — работа шизоанализа связана с разрушением, со всесторонним очищением, даже с выскабливанием бессознательного. Разрушить Эдипа, иллюзию Эго, марионетку супер-Эго, вину, закон, кастрацию… Речь не идет о благочестивых разрушениях — тех, что осуществляются психоанализом при благожелательном нейтралитете психоаналитика. Поскольку это все еще разрушения в стиле Гегеля, то есть разрушения как способ сохранения. Разве может пресловутый нейтралитет не вызывать смех? Как и то, что психоанализ называет — осмеливается называть — исчезновением или разрешением эдипова комплекса? Нам говорят, что Эдип совершенно необходим, что он источник любой возможной дифференциации, что он спасает нас от ужасной недифференцированной матери. Но сама эта ужасная мать, сфинкс, составляет часть Эдипа; ее неразличимость — не более чем изнанка исключающих дифференциаций, создаваемых Эдипом; она сама создана Эдипом —

Эдип по необходимости функционирует в форме этого двойного тупика. Нам говорят, что Эдип должен быть, в свою очередь, преодолен и что это преодоление выполняется посредством кастрации, латентного периода, десексуализации и сублимации. Но что такое кастрация, если не снова Эдип, Эдип в энной степени, ставший символическим и тем более опасным? А что такое латентный период, эта явная басня, если не снова молчание, навязанное желающим машинам для того, чтобы Эдип мог развиться, укрепиться в нас, накопить свою отравленную сперму, выждать время, необходимое для того, чтобы распространиться, перейти к нашим будущим детям? Да и устранение страха кастрации, десексуализация и сублимация — что это такое, если не божественное одобрение, бесконечная покорность нечистой совести, которая для женщины сводится к тому, чтобы «превратить свое желание пениса в желание мужчины и ребенка», а для мужчины — согласиться со своей пассивной позицией и «склониться перед заместителем отца»[298]? Мы «выходим» из Эдипа лишь тогда, когда становимся его живым примером, афишей, действующей теоремой, дабы завести в него своих детей — мы развились в Эдипе, мы были структурированы Эдипом, под нейтральным и благожелательным взглядом заместителя, мы выучили песню кастрации, узнали о нехватке-бытия-которая-является-жизнью, «да, только посредством кастрации / мы получаем доступ / к Жеееланию…». То, что называют исчезновением Эдипа, — это Эдип, ставший идеей. Для впрыскивания яда подходит только идея. Эдип должен стать идеей, чтобы каждый раз отрастали его руки и ноги, его губы и усы: «Выясняя происхождение различных амнезий, ваше Я становится некоей минеральной теоремой, которая постоянно доказывает тщетность жизни»[299]. Мы были триангулированы Эдипом, и мы будем триангулировать в нем. От семьи к паре, от паре к семье. На самом деле, благожелательный нейтралитет аналитика весьма ограничен — он исчезает, как только на него перестают отвечать папой-мамой. Он исчезает, как только мы приносим маленькую желающую машину — магнитофон — в кабинет аналитика, он исчезает, как только мы пропускаем поток, который невозможно закупорить Эдипом, знаком треугольника (тогда вам говорят, что у вас слишком вязкое или слишком текучее либидо, то есть у вас противопоказания для анализа). Когда Фромм разоблачает существование психоаналитической бюрократии, он еще не доходит до нужной точки, поскольку не видит, какова заглушка этой бюрократии и что недостаточно призыва к доэдипову, чтобы ее избежать: доэдипово — это то же, что постэдипово, еще один способ притянуть к Эдипу все желающее производство, по существу своему неэдипово. Когда Райх разоблачает то, как психоанализ встает на службу общественному подавлению, он еще не доходит до нужной точки, поскольку он не видит, что связь психоанализа с капитализмом не является чисто идеологической, что она бесконечно более тесна и крепка, что психоанализ напрямую зависит от определенного экономического механизма (отсюда его отношения с деньгами), посредством которого раскодированные потоки желания, которые схвачены аксиоматикой капитализма, по необходимости должны быть ограничены семейным полем, на котором выполняется приложение этой аксиоматики, — Эдип как последнее слово капиталистического потребления, сюсюканье «папа-мама», необходимость триангулироваться на диване и заткнуться, «следовательно, это…». Психоанализ является — не в меньшей степени, нежели бюрократический или военный аппарат, — механизмом поглощения прибавочной стоимости; и это его качество не является внешним, посторонним, ведь его форма и сама целесообразность отмечены такой общественной функцией. Не извращенец и даже не аутист уклоняются от психоанализа, а сам психоанализ является гигантским извращением, наркотиком, радикальным разрывом с реальностью (начиная с реальности желания), нарциссизмом, чудовищным аутизмом — аутизмом и извращением, внутренне присущими машине капитала. В пределе психоанализ не соизмеряется больше ни с какой реальностью, не открывается больше ни на какое внешнее, а сам становится проверкой реальности, гарантом своей собственной проверки, реальностью как нехваткой, к которой сводится все внешнее и внутреннее, точка отправления и точка прибытия — психоанализ как index sui[300], без какой бы то ни было референции, отличной от него самого или от «аналитической ситуации».

Психоанализ верно говорит, что бессознательное представление никогда не может схватываться независимо от искажений, маскировок или смещений, которые оно претерпевает. Следовательно, по своей сущности, по своему закону бессознательное представление включает в себя представляемое, смещенное по отношению к инстанции, находящейся в постоянном смещении. Но отсюда извлекают два незаконных вывода — будто бы можно открыть эту инстанцию, отправляясь от смещенного представляемого; причем именно по той причине, что эта инстанция сама принадлежит представлению в качестве непредставленного представителя или в качестве нехватки, которая «выдается в избыточной полноте представления». Дело в том, что смещение отсылает к двум достаточно различным типам движения — иногда речь идет о движении, в котором желающее производство непрестанно преодолевает предел, детерриторизуется, распускает свои потоки, переходит порог представления; а иногда речь идет, напротив, о движении, в котором сам предел смещается, переходит уже внутрь представления, которое выполняет искусственную ретерриторизацию желания. Поэтому от смещенного можно перейти к смещающему только во втором случае, то есть когда молярное представление организуется вокруг представителя, который смещает представляемое. Но конечно, не в первом случае, когда молекулярные элементы непрестанно проходят сквозь сито. Изучая эту перспективу, мы видели, как закон представления искажает производительные силы бессознательного и как в самой его структуре индуцирует ложный образ, который ловит желание в свою ловушку (невозможность от запрета путем вывода перейти к тому, что реально запрещено). Да, Эдип является смещенным представляемым; да, кастрация — это, конечно, представитель, смещающая инстанция, означающее, но ничто из этого не конституирует материал бессознательного, не относится к типам производства бессознательного. Все это, скорее, находится на перекрестье двух операций захвата, в одной из которых общественная операция подавления заменяется верованиями, а в другой вытесненное желающее производство оказывается замещенным представлениями. И конечно, не психоанализ заставляет нас верить — существует постоянно возобновляемый спрос на Эдипа и кастрацию, этот спрос возникает совсем в другом месте, он обоснован более глубокими причинами. Но психоанализ нашел новое средство, он выполняет следующую функцию — сохранить верования даже после отречения от них, заставить верить даже тех, кто ни во что уже не верит!.. Создать для них заново частную территориальность, некое частное Urstaat, частный капитал (сновидение как капитал, говорил Фрейд…). Вот почему шизоанализ, наоборот, должен всеми своими силами предаться необходимому разрушению. Разрушить верования и представления, сцены театра. Если преследовать эту цель, то никакие действия не могут быть сочтены чересчур недоброжелательными. Взорвать Эдипа и кастрацию, вмешиваясь грубо — всякий раз, когда субъект напевает песню мифа или стихи трагедии, направлять его прямиком на завод! Как говорит Шарлю: «Да черт с ней, этой бабкой, старой засранкой!» Эдип и кастрация — в них нет ничего, кроме реакционных формаций, сопротивления, блокировок и ограждений, разрушение которых состоится не так скоро. Райх предугадывает фундаментальный принцип шизоанализа, когда говорит, что разрушение сопротивлений не должно ждать открытия материала[301]. Но обоснование этого тезиса должно быть еще более радикальным, чем думал Райх, — дело в том, что не существует бессознательного материала, так что шизоанализу нечего интерпретировать. Существуют только сопротивления — и машины, желающие машины. Эдип — это сопротивление; мы могли говорить о внутренне извращенном характере психоанализа только по той причине, что извращение как таковое — это искусственная ретерриторизация потоков желания, тогда как машины, напротив, являются признаками его детерриторизованного производства. Психоанализ ретерриторизует на диване, в представлении Эдипа и кастрации. Шизоанализ, напротив, должен высвобождать детерриторизованные потоки желания в молекулярных элементах желающего производства. Следует вспомнить и о практическом правиле, высказанном Леклером, следовавшим Лакану, — правиле права на бессмыслицу как отсутствие связи: вы не дошли до предельных и далее не редуцируемых терминов бессознательного, если все еще устанавливаете или восстанавливаете связь между двумя элементами… (Но, если двигаться дальше, на каком основании видеть в этой крайней дисперсии, в машинах, рассеянных в любой машине, только чистый «вымысел», который должен уступить место Реальности, определенной в качестве нехватки, Эдипа или кастрации, возвращающихся к нам галопом, в то самое время, когда отсутствие связи ограничивается «означающим» отсутствия, обязанным его представлять, связывать это отсутствие с ним самим и заставлять нас переходить от одного полюса смещения к другому? Претендуя на разоблачение реального, мы падаем в дыру молярного.)

Все усложняется из-за того, что, конечно, существует необходимость индуцирования желающего производства на основании представления, необходимость его открытия по линиям ускользания; но эта необходимость совсем не та, в какую верит психоанализ. Раскодированные потоки желания формируют свободную энергию (либидо) желающих машин. Желающие машины проявляются и указывают на касательную детерриторизации, которая проходит сквозь репрезентативные среды, которая огибает тело без органов. Отбывать, ускользать, но заставляя уйти… Желающие машины сами являются потоками-шизами или же срезами-потоками, которые одновременно срезают и текут по телу без органов — не великая рана, представленная кастрацией, а тысячи мелких коннекций, дизъюнкций и конъюнкций, посредством которых каждая машина производит поток, соотносясь с другой машиной, которая его срезает, и срезает поток, производимый какой-то третьей машиной. Однако эти раскодированные и детерриторизованные потоки желающего производства не могут не ограничиваться некоей территориальностью представления, не могут не формировать, пусть и на теле без органов как безразличном носителе, некое последнее представление. Даже те, кто лучше всех умеет «отбывать», кто из «отбывания» может сделать нечто столь же естественное, как рождение или смерть, те, кто погружается в исследование нечеловеческого пола, как Лоуренс и Миллер, — даже они, удаляясь, порой возводят территориальность, которая снова формирует антропоморфное и фаллическое представление, Восток, Мексику или Перу. Даже прогулка или путешествие шизофреника не реализуют крупных детерриторизаций без заимствования территориальных циклов — вихляющий ход Моллоя и его велосипеда сохраняет комнату матери в качестве остаточной цели; колеблющиеся спирали Неименуемого в качестве своего неясного центра сохраняют семейную башню, где Неименуемый продолжает крутиться, протаптывая дорожку своих следов; бесконечная последовательность наложенных друг на друга парков Ватта [Watt] все еще отсылает к дому господина Нотта [Knott] — дому, который один может «вытолкнуть душу наружу» и, с другой стороны, призвать ее к ее собственному месту. Все мы — маленькие собачки, нам нужны загоны, нужно, чтобы нас выгуливали. Даже те, которые лучше всех умеют отключаться, разъединяться, вступают в коннекции желающих машин, которые снова формируют маленькие земли.

Даже великие детерриторизованные Жизелы Панковой приходят к тому, что открывают под корнями вытащенного из земли дерева, которое прорастает по их телу без органов, образ семейного замка[302]. Раньше мы различили два полюса бреда — линию молекулярного шизофренического ускользания и параноическое молярное инвестирование; но шизофреническому полюсу противостоит также извращенческий полюс как восстановление территориальностей в движении детерриторизации. И если извращение в самом узком смысле реализует некий частный тип ретерриторизации в искусственном, то извращение в широком смысле включает все его типы, не только искусственные, но и экзотические, архаические, остаточные, частные и т. д. — поэтому Эдип и психоанализ тоже оказываются извращениями. Даже шизофренические машины Рэймона Русселя превращаются в извращенные машины театра, который представляет Африку. Короче говоря, не бывает детерриторизации потоков шизофренического желания, которая не сопровождалась бы глобальными или локальными ретерриторизациями, которые снова и снова формируют участки представления. Кроме того, силу и настойчивость детерриторизации можно оценить только по типам ретерриторизации, которые ее представляют; одна является оборотной стороной другой. Наша любовь — всегда комплекс детерриторизации и ретерриторизации. Любим мы всегда какого-нибудь мулата или какую-нибудь мулатку. Детерриторизацию никогда нельзя схватить саму по себе, можно схватить только ее признаки, соотносящиеся с территориальными представлениями. Возьмем пример сновидения — да, сновидение является эдиповым, и в этом нет ничего удивительного, поскольку оно является извращенной ретерриторизацией, соотносящейся с детерриторизацией сна и кошмара. Но зачем возвращаться к сновидению, зачем делать из него королевский путь желания и бессознательного, если оно является выражением Сверх-Я, сверхсильного и сверх-архаичного Эго (Urszene[303] некоего Urstaat)? Но в то же время машины как признаки детерриторизации функционируют в лоне самого сновидения, как и в лоне фантазма и бреда. В сновидении всегда есть машины, наделенные странной способностью переходить из рук в руки, убегать и заставлять течь, уносить и быть унесенными. Самолет родительского коитуса, автомобиль отца, швейная машинка бабушки, велосипед братика, все объекты кражи — в двойном смысле слова «красть»[304]…В семейном сновидении машина всегда оказывается адской. Она внедряет срезы и потоки, которые мешают сновидению замыкаться на свою сцену и систематизироваться в представлении. Она заставляет ценить неуничтожимый фактор бессмыслицы, который разовьется в другом месте, во внешнем пространстве, в конъюнкциях реального как такового. Психоанализ очень плохо объясняет все это, упорствуя в своих эдиповых интерпретациях; дело в том, что мы занимаемся ретерриторизацией на лицах и на средах, но детерриторизацией — на машинах. Действительно ли отец Шребера действует при посредстве машин или же, наоборот, машины действуют при посредстве отца? Психоанализ сосредоточивается на воображаемых или структурных представлениях ретерриторизации, тогда как шизоанализ следует за машинными признаками детерриторизации. Все то же противопоставление невротика, уложенного на диван как последнюю стерильную землю, последнюю истощенную колонию, и прогуливающегося по детерриторизованным трекам шизофреника.

Возьмем отрывок из статьи Мишеля Курно о Чаплине, который отлично показывает, что такое шизофренический смех, шизофреническая линия ускользания или шизофренический прорыв, а также процесс как детерриторизация с ее машинными признаками: «В момент, когда он во второй раз сбрасывает на свою голову доску — в психотическом жесте, — Чарльз Чаплин вызывает смех зрителя. Да, но о каком смехе идет речь? И о каком зрителе? Например, в этот момент фильма вопрос уже вовсе не в том, должен ли зритель видеть, как приближается несчастный случай, или же он должен удивиться ему. Все происходит так, как если бы зритель в этот момент уже не находился в своем кресле, не находился в положении наблюдателя отдельных предметов. Некая перцептивная гимнастика привела его постепенно не к отождествлению с героем „Новых времен“, а к столь непосредственному чувству плотности событий, что он начинает сопровождать этого героя, удивляться тем же самым вещам, приобретает те же самые предчувствия и привычки, что и тот. Именно так знаменитая машина для еды-, которая в определенном смысле, благодаря своей несоразмерности, чужда фильму (Чаплин изобрел ее за двадцать два года до фильма), является только формальным, абсолютным упражнением, которое подготавливает к столь же психотическому поведению рабочего, который зажат в машине так, что из нее высовывается только его перевернутая голова, и которому Чаплин доставляет его завтрак, когда приходит время. Если смех — это определенная реакция, заимствующая некоторые схемы, то можно сказать, что Чарльз Чаплин по мере продвижения кадров своего фильма последовательно смещает реакции, заставляет их перейти с одного уровня на другой, пока не наступает момент, когда зритель уже не может быть хозяином своих схем, когда он спонтанно пытается пойти или по самому короткому пути, который неосуществим, который перегорожен, или же по пути, который открыто был заявлен в качестве пути, который никуда не ведет. Подавив зрителя как такового, Чаплин искажает смех, который становится чем-то вроде множества коротких замыканий машины с разорванными соединениями. Часто говорили о пессимизме „Новых времен“ и об оптимизме последних кадров. Но два этих определения не подходят фильму. Чарльз Чаплин в „Новых временах“, скорее, рисует, одним сухим мазком, выполненный в малом масштабе чертеж многочисленных угнетающих проявлений. Чертеж фундаментальных проявлений. Главный герой, которого играет Чаплин, не должен быть пассивным или активным, согласным или несогласным, поскольку он — всего лишь кончик карандаша, который чертит чертеж, он есть сама эта черта… Вот почему последние кадры лишены оптимизма. Неясно, что оптимизм мог бы делать в качестве заключения из сделанной констатации. Этот мужчина и эта женщина, показанные со спины, абсолютно черные, с тенями, которые отбрасываются явно не солнцем, ни к чему не продвигаются. Столбы без проводов, которые ограничивают дорогу слева, деревья без листвы, которые ограничивают ее справа, не соединяются на горизонте. Нет никакого горизонта. Оголенные холмы, которые находятся впереди, образуют лишь заграждение, которое смешивается с нависшей над ними пустотой. Этот мужчина и эта женщина — уже не жильцы, и это бросается в глаза. Но это и не пессимистично. То, что должно было произойти, произошло. Они не убили друг друга. Они не были избиты полицией. И нет никакой необходимости искать алиби в несчастном случае. Чарльз Чаплин не обратил на это большого внимания. Он ушел быстро, как обычно. Он нарисовал чертеж»[305].

Выполняя свою разрушительную задачу, шизоанализ должен действовать как можно быстрее, однако в то же время он должен действовать с максимальным терпением, с максимальной осторожностью, последовательно разбирая территориальности и репрезентативные ретерриториальности, через которые субъект проходит в своей индивидуальной истории. Ведь существует множество слоев, множество планов сопротивления, возникших изнутри или навязанных извне. Шизофрения как процесс, детерриторизация как процесс неотделима от периодов застоя, которые ее прерывают или же изводят, заставляют ее вращаться по кругу, которые ретерриторизуют ее в неврозе, в извращении, в психозе. Настолько, что процесс может высвобождаться, продолжаться и выполняться только в той мере, в какой он способен создать — что же еще — новую землю. В каждом случае необходимо снова и снова проходить по старым землям, изучать их природу, их плотность, выяснять, как на каждой из них группируются машинные признаки, которые позволяют ее обойти. Эдиповы семейные земли невроза, искусственные земли извращения, клинические земли психоза — как раз за разом отвоевывать на каждой из них процесс, заново начинать путешествие? «В поисках утраченного времени» как великое шизоаналитическое исследование — здесь осуществляется переход через все планы вплоть до линии их молекулярного ускользания, шизофренического прорыва; таков поцелуй, в котором лицо Альбертины перепрыгивает с одного плана содержания на другой, растворяясь в конечном счете в молекулярную туманность. Сам читатель всегда рискует остановиться на том или ином из планов и сказать — «да, вот где Пруст объясняется». Но паук-повествователь не перестаёт распускать паутину и планы, возобновлять путешествие, насаждать знаки и признаки, которые функционируют как машины, заставляя его идти дальше. Само это движение — юмор, черный юмор. Повествователь не устраивается в этих семейных и невротических землях Эдипа, где сооружаются целостные и личностные коннекции, он не остается в них, он пересекает их, их профанирует, пронзает их, он даже уничтожает свою бабушку с машинкой для шнурования ботинок. Извращенные земли гомосексуальности, в которых учреждаются исключающие дизъюнкции женщин с женщинами и мужчин с мужчинами, тоже взрываются под действием машинных признаков, которыми они заминированы. Психотические земли с их местными конъюнкциями (Шарлю, в определенном смысле, безумен, Альбертина, следовательно, тоже могла быть безумной!) также проходятся до той точки, где проблема больше не ставится, где она больше не ставится так. Повествователь продолжает свое собственное дело, доходя до неизвестной родины, неизвестной земли, которую только и создает его собственное двигающееся произведение, «В поисках утраченного времени» «in progress»[306], функционирующее как желающая машина, способная собрать и обработать все признаки. Он идет к этим новым регионам, где коннекции всегда частичные, а не личностные, где конъюнкции кочевые и многозначные, где дизъюнкции включающие, где гомосексуальность и гетеросексуальность больше не могут различаться, — к миру трансверсальных коммуникаций, где наконец завоеванный нечеловеческий пол смешивается с цветами, к новой земле, где желание функционирует в согласии со своими молекулярными элементами и потоками. Подобное путешествие не обязательно предполагает большие развернутые движения, оно осуществляется недвижно, в комнате или на теле без органов — интенсивное путешествие, которое разлагает все земли ради той, которую оно создает.

Поделиться с друзьями: