Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
— Серега–а–а! Мотай сюда! Скажи бабушке, верно, что сын ее приехал?
— Чтоб мне с места не сойти! — быстро проговорил Серега.
— Ну ладно, ладно! — сказала Екатерина Никитична. — Спасибо вам, ребятушки.
Гаврилов встал с дивана. Поправил подушку. Одернул гимнастерку, пригладил ладонью волосы.
Мать вошла тихо и плавно, будто вплыла.
Остановилась на миг в дверях, словно не веря тому, что этот высокий, широкоплечий, загорелый молодец ее сын. Но когда увидела белый шрамик под подбородком, страстно, с какой–то жадной тоской зашептала:
— Сыночек! Ты ли это? Господи!
Гаврилов шагнул навстречу:
— Мама, мамочка!
Мать
Подарки сына: кофта из толстого, цвета темной малины гаруса, кашемировая шаль и мягкие шевровые туфли на низком каблуке — все пришлось матери впору.
— Спасибо тебе, сыночек, за внимание!
Она прошлась по комнате, остановилась перед зеркалом, повела плечом, разглядывая, хорошо ли сидит на ней жаркая кофта. Глаза сверкнули, она зарделась и, вспомнив годы молодые — эх, и легка же и шустра была! — воскликнула:
— Господи! Что ж я тут верчусь! Ты небось голодный, сынок? — Легко застучала каблуками. — Пойду приготовлю! А ты, Василечек, отдохни пока! Покури. Ты куришь?
Гаврилов кивнул.
— Господи! — вздохнула мать. — Большой уж стал, мужчина! А я — то, — она усмехнулась, — все как о ребенке думаю. Ну, я сейчас!
Пока мать под охи и ахи соседок стряпала на кухне, Гаврилов вынул из чемодана и поставил на комод миниатюрный будильничек в кожаном футляре–сумочке. Хотел было присоединить и фотографию Либуше, но раздумал: мать еще надо подготовить.
К ее возвращению в комнату на столе уже стояли вскрытые мясные консервы, свиная тушенка, баночка «Рузвельта» — так называлась тогда американская колбаса, рыба, печенье, шоколад, банка ананасов и бутылка коньяку. Все это Гаврилов привез с собой, зная, что москвичи еле–еле концы с концами сводят, с трудом «отоваривая» свои продовольственные карточки.
Мать ахнула при виде такого стола. Правда, в Москве были коммерческие магазины, но цены в них, как сказала мать, «кусаются»: килограмм сахара стоит что–то около четырехсот рублей, а она всего жалованья получает лишь шестьсот. Ну, еще по аттестату столько же, да за мужа около двухсот рублей пенсии. Для твердых цен это еще ничего, а для коммерческих — не деньги…
И за ужином и после мать и сын много говорили, но всего переговорить, конечно, так и не успели.
Легли поздно. И, вероятно, легли бы еще позднее, да матери на работу к семи. Она назвала какое–то учреждение, но Гаврилов не запомнил — глаза у него уже слипались.
Гаврилов уснул, по фронтовой привычке, тотчас же, как только голова коснулась подушки. А к Екатерине Никитичне сон не шел, «глаза хоть зашей», — докучали вопросы, сомнения. Ну вот хотя бы невестка. На карточке она очень хороша! А какая на самом деле?.. Екатерина Никитична вздохнула: «Еще не поженились, а уже беременна. Ах, молодежь! Ну куда спешат? Мы вот с Никитой не спеша, по закону, и прожили хорошо, и детей вырастили. А тут без родительского согласия кинулись друг к другу… Ну Василек–то, я понимаю, мужчина! И, как ни говори, казацкого роду. А казак — мужик, известно, бешеный! А вот она–то что? Неужели женской гордости не хватило? Выждала бы! На меня Никита тоже сразу начал напирать, а я ведь выдержала. Василек, видать, в отца пошел. Ах, господи, господи! А кто будет–то — внук или внучка? Очень хочется внука… А как же жить–то будем в одной комнате? Василек говорит, что ему дадут: фронтовику, да еще с дитем… А с чего давать–то? Что он, один фронтовик? Сколько их миллионов придет с фронта. Правда,
не все из Москвы. А строят–то не больно… Может быть, как с войной кончат, и пойдет по всей стране строительство? Конечно, пойдет! Без строительства никак нельзя: война наломала столько!..»Иногда мать поднималась на локте и долго смотрела на сына: хорошо ли ему, удобно ли? А заметив, что голова его будто бы низко лежит, торопливо встала и подложила свою подушку.
Лишь под утро мать забылась тяжелым сном. Но перед тем, как уснуть, она — в который раз! — посмотрела на спящего сына, и в ней вспыхнуло чувство гордости: это она произвела на свет такого красавца!
Она лежала маленькая, худенькая. Радость встречи словно омолодила ее — счастливая улыбка освещала ее одухотворенное, как утренняя заря, лицо.
Утром Гаврилов уехал в Солнечногорск. Но прежде он проводил мать до автобусной остановки. Поезд, к которому в Солнечногорске подавалась санаторная машина, отходил из Москвы в десять тридцать. У Гаврилова оставалось много свободного времени. Он решил пройти до Охотного ряда, а там спуститься в метро. И для Москвы нет лучшего времени, чем весна. Весна не в марте и не в апреле, а в мае, когда цветет черемуха, а на яблонях появляются кипенно–белые с атласным розоватым отливом хрупкие чашечки соцветий. А сизые кнопочки на метелках сирени будто только и ждут команды: «По черемухе равняйсь!».
Хороша в эту пору Москва! Особенно по утрам, когда первые лучи солнца штурмуют город. Когда они лезут в окна, расползаются по крышам, взбираются на верхушки деревьев и, взобравшись на колокольни, плавят золото на крестах. А что делается на куполе Ивана Великого! Кажется, что золотой шар его вот–вот оторвется от своей каменной колонны и взовьется в голубое небо.
Редкий человек, застигнутый этим часом на Москворецком мосту, с высоты которого открывается гордость России, символ ее — Кремль, не остановится тут хоть на миг!
Гаврилов вздохнул, сожалея, что рядом с ним нет Либуше и что она не видит этого чуда.
Минуты восторга, пережитые им на мосту, уступили место удивлению, когда он шагал мимо храма Василия Блаженного. «Боже! Неужели это рождено мыслью человека и сделано руками его! А что же осталось нам? Чем мы будем поражать грядущие поколения?»
Часы на Спасской башне пробили девять, когда Гаврилов спустился в Охотный ряд.
Глава одиннадцатая
Две недели в санатории пролетели, как облака над полем. Конечно, Гаврилов скучал, конечно, думал о Либуше, о матери, конечно, писал письма в Прагу и в Москву, конечно, играл в волейбол, в «козла» и читал книги… Но большую часть времени проводил в лесу.
Майские леса Подмосковья!
Выйдешь на опушку — молодые березки словно только что выбежали из леса и шепчутся, чуть дрожа от усталости, а впереди — поляна в цветах, за нею дубняк кряжистый и красные — свечой в небо — сосны. А в предборье плюшевая елочная молодь хороводится. А дальше голенастые осинки трясутся на стылом ветру…
В низинке шустрый ручеек роется и звенит–звенит своей текучей лопаткой. Над ним пенится дурманным запахом белая черемуха.
Как ни тосковал Гаврилов по Либуше, как ни рвался в Москву, грусть и сожаление охватили его, когда уезжал из санатория.
Все дни перед парадом только и было — казарма и плац, плац и казарма. Никуда — ни к матери, ни на почтамт — он не попал, увольнений в город не было. По–видимому, некоторые начальники строгость считают лучшей гарантией от возможных нежелательных происшествий.