Капитан полевой артиллерии
Шрифт:
ГЛАВА 10
Утро следующего дня открылось чувствам Лихунова каким-то далеким, неясным гулом, очень ровным и низким, как голос певчего баса из хорошего церковного хора.
«Немцы совсем уже близко, – сразу понял он, узнав тревожный, беспощадный голос артиллерийской канонады. – Верст двадцать, не больше, а наш дивизион все еще в крепости, а не на передовой. – Но тут же какая-то чужая, дикая мысль полоснула сознание: – А и пускай. Какое мне дело? Надо будет – позовут».
Он тщательно, спокойно умывался, еще спокойнее завтракал, но к утренней поверке в казарму не опоздал. К его удовольствию, там все оказалось в полном порядке – ни пьяных, ни прокламаций больше не было. Весь личный состав он тут же направил к цейхгаузу, откуда снова выкатили трехдюймовки, и снова, теперь уже под его
Лихунов пошел в свой домик, когда уже стало смеркаться. Беженцы – поляки, евреи, русины – молча тащили свой скарб. Уставшие, задавленные тяжкой необходимостью спасаться от наступающего врага, грязные, почесывающиеся на ходу люди, они шли по улицам Новогеоргиевска туда, где указали им место. Плакали дети, и матери бессильны были их утешить или просто приказать замолчать. Внезапно Лихунову показалось, что кто-то окликнул его по имени. Он обернулся, но не увидел никого из своих знакомых.
– Константин Николаевич, – услышал он снова низкий женский голос. – Да отчего же вы не признаете знакомых ваших?
Недалеко от колонны беженцев, чуть в стороне от них, он увидел высокую фигуру женщины в сером шерстяном платье сестры милосердия. Это была Маша. Лихунов вдруг почувствовал такую сильную радость при виде Маши, что не смог сдержать счастливой улыбки. Он быстро подошел к ней, не боясь быть невежливым, не снимая перчаток, взял ее руку и, наклонившись, прижался своими сухими губами к маленькой теплой ладони, и только потом, волнуясь, спросил:
– Маша, почему вы здесь? Ведь вы должны быть в Варшаве.
– Да, я только оттуда, – улыбаясь, прямо смотрела на него девушка, и Лихунов почему-то сразу подумал, что она здесь только потому, что в крепости находится он. – Я лишь три часа назад вошла в Новогеоргиевск устраиваться при госпитале, а теперь вот поглядеть хочу на крепость.
– И все же, – не переставал удивляться Лихунов, – как вы оказались в Новогеоргиевске?
Маша поправила на голове косынку, не привыкнув еще, должно быть, к форме сестры милосердия.
– Какой вы невнимательный, – чуть укоризненно сказала девушка. – Я же говорила вам, что состою в Обществе Святой Евгении. Вот меня и послали сюда. А признайтесь, – лукаво прищурила она свои большие карие глаза, – вы, наверное, подумали, что я здесь неслучайно?
Лихунов смутился:
– Да как же можно…- Но смущением своим он выдал себя, и Маша догадалась, что предположение ее было верно.
– Так вот, спешу вас заверить, – с шутливой строгостью отчеканила она, – что даже и не знала о вашем пребывании в Новогеоргиевске. Ну ладно, ладно, мы шутим, конечно. – Перешла на тон серьезный: – Давайте, Константин Николаевич, пойдем куда-нибудь отсюда. Мне кажется, что мы с нашими шутками неприятны этим несчастным людям, – и Маша показала на проходивших мимо них беженцев.
Лихунов и Маша мимо низких строений цейхгаузов, казарм, конюшен, складов направились туда, где людей ходило меньше. Был теплый вечер начала июля, над ними с пронзительным, тонким писком, рассекая душистый нагретый воздух быстрыми крыльями, носились стрижи. Несколько человек рядовых сидели вокруг гармониста. Музыкант внимательно, наклонив голову, смотрел на кнопки, по которым неуклюже ходили его толстые пальцы.
– Пойдемте отсюда подальше, не будем им мешать, – сказала Маша.
Она взяла Лихунова под руку, и его обожгло прикосновение ее теплой, мягкой руки. В крошечном скверике с клумбами,
засаженными душистым табаком, делавшим теплый вечерний воздух карамельносладким, они присели на скамейку неподалеку от кустов барбариса, совсем черных в сумерках, аккуратно подстриженных. Маша тщательно расправила подол платья и огляделась.– Да, не думала я, что в крепости может быть так приятно. Везде чисто, кустики эти, деревца…
– За счет всех этих клумбочек и кустиков в Новогеоргиевске пышно цветет непорядок там, где его быть никак не должно, – сказал Лихунов и тут же понял, что от него ждали совсем других слов. – Вы позволите закурить? – спросил он, чтобы предупредить вопросы Маши – о крепости ему говорить не хотелось.
– Конечно, конечно, – поспешно разрешила Маша, и Лихунов заметил, что девушка, красивая, полная, которой так шла косынка сестры милосердия, смотрит на него почти нежно и, видимо, ждет какого-то хорошего, задушевного разговора, чтобы потом словами, выражением лица, таинственным теплом, исходящим обычно от говорящих женщин, приблизить его к себе.
– Ну и как там, в Варшаве? – закуривая и отчего-то страшно боясь быть задушевным, сухо спросил Лихунов.
Маша вздохнула – то ли оттого, подумал Лихунов, что ждала другого тона, то ли потому, что положение в Варшаве на самом деле было тяжелым.
– Вы знаете, что город эвакуируют?
– Знаю. Это распоряжение Алексеева. Он хочет развязать себе руки для отвода армий. Тоже мне, Кутузов…
– Ну так вот, в Варшаве творятся совершенные безобразия. Вы понимаете, это промышленный центр, поэтому вывозят заводы, материалы, сырье. Народ не просто напуган – все буквально в ужасе, в панике. Тысячами покидают город, боясь немцев. Другие во всеуслышанье поздравляют друг друга, радуются, предвидя падение веского гнета русских варваров. По ночам и даже средь бела дня грабят магазины, лавки, прохожих, насилуют женщин. Люди озверели просто! Этот военный, политический, хозяйственный хаос предлагает человеку вести себя так же беспорядочно, забыть про все человеческое. О, я понимаю, что все это происходит потому, что люди боятся просто, и все дурное, гадкое лезет из них как средство животной защиты! На улицах расстреливают пойманных воров, стремясь запугать грабителей, повсюду разгуливают похабно одетые четырнадцатилетние проститутки и открыто предлагают себя офицерам, и не потому, что им есть нечего – заработать на хлеб и иначе можно, – а потому, что война все списывает, на войне все прилично, все можно, если находится спрос. Офицеры же ведут себя разнуздано, армия понимает, кто сейчас важнее – гражданские или военные. Пьяные, гнусные рожи, похотливые и мерзкие! Хватают тебя за руки, дышат перегаром, предлагают всякое… Строят из себя героев, защитников, хотя всем в Варшаве известно, что защищать город не будут и армия отойдет. Ну скажите, – уже совсем гневно спросила Маша, – зачем, зачем все это происходит? Кому все это необходимо?
Лихунов, прикуривая от еще горящего окурка вторую папиросу, помедлил с ответом, но потом ответил тихо:
– Маша, эта война нужна, – он даже сделал ударение на слове «эта», и девушка испуганно и немного неприязненно посмотрела на него:
– Ну что вы говорите такое? Как может быть нужна война? Это же вы дикости… несуразности какие говорите! Или вы хотите сказать, что война нужна вам, военным, чтобы не скучать, чтобы кровь не кисла в жилах, чтобы ваши пушки не ржавели? Почему вы так говорите?
Лихунов был сильно взволнован и смущен. Он, видела Маша, что-то хотел рассказать ей, очень важное, что мучило его, но не решался, и эта борьба с собой страшно терзала сейчас Лихунова.
– Давайте не будем сейчас об этом,- наконец вымолвил он. – Когда-нибудь я, наверное, все расскажу вам, но не теперь…
Маша видела его смятение, и состояние Лихунова не понравилось ей. Она думала о нем все время со дня их знакомства, хотела видеть его снова, в Новогеоргиевск попросилась нарочно, зная, что найдет Лихунова здесь, но слабости в нем, сомнений она видеть не хотела. Ей очень дорог был образ того сдержанного, молчаливого офицера, который пил квас у них в доме, офицера с немного загадочным лицом, с каким-то давним горем в глазах. Но теперь она ощущала в нем присутствие какой-то слабости, сомнения в себе самом, – иначе почему бы и не поведать ей, отчего ему так нужна эта война? И тонкое жало сомнения в этом сильном с виду мужчине начинало тихонько пронзать ее.