Капитан Усачев
Шрифт:
В ночь перед отъездом мы с матерью не спали. Я не спал потому, что боялся за мать — она стала совершенно неузнаваемой. Нежданная беда сломила ее. Мы так ждали наших, мы так ждали освобождения от фашистов, так ждали своих…
И вот мы сидели с ней на узлах в нашей комнатенке. Мать крепко прижала меня к себе, все гладила меня по голове и молчала. От ее молчания мне стало страшно, и я закричал. Тогда она посмотрела мне в глаза, вытерла мои слезы и сказала: «Ничего, сынок, переживем. Это все несправедливо, а потому ненадолго. Сейчас война, разбираться некогда, потому и метут всех под одну метлу. Совесть наша чиста перед людьми и перед собой, а это самое главное. Будем ждать и будем надеяться».
Так мы с матерью опять
В дороге мать совсем занемогла, ей становилось все хуже и хуже, и второго декабря 1943 года она умерла.
На каком-то полустанке пришли люди с носилками, забрали мою маму и унесли.
Я не плакал, какое-тю оцепенение охватило меня.
Мне было четырнадцать лет, и я оставался один на всем белом свете. Соседи по вагону, как могли, старались утешить меня, но я забился в угол и молчал.
Потом на одном из перегонов ночью на ходу я выпрыгнул из вагона.
Был мороз, ветер, а я был почти раздет и разут. По шпалам я шел вслед за поездом и, наверное, замерз бы. Меня подобрал путевой обходчик, привел к себе в будку, накормил, согрел, уложил спать, а утром дал мне с собой немного хлеба, старую телогрейку и подсадил на проходивший мимо товарняк.
«Езжай, — сказал он, — приедешь скоро в Ижевск, там иди в детдом. Иначе пропадешь».
Так я приехал в Ижевск. В детдом, конечно, не пошел. Пожалуй, в Ижевске мне было хуже всего… Целыми днями я бродил по улицам города, голодный, грязный и оборванный звереныш. Воровать я не умел, поэтому иногда сутками во рту не бывало и крошки хлеба. Ночевать обычно забирался в подъезды или на чердаки больших домов. Я, наверное, так и погиб бы там. Но на мое счастье, натолкнулся на меня однажды старичок, который ходил по дворам и чинил ведра. Он нашел меня в подъезде большого дома, где я лежал под лестницей, и, как говорится, тихо «доходил» от голода и холода. Старичок растормошил меня, взял за руку и повел за собой. Я послушно шел. Он привел меня к себе, в маленькую комнатушку в полуподвале, где, кроме стола из досок и двух табуреток, ничего больше не было. Старик посадил меня за стол, разделся и сказал:
«Ну вот. Тут мы и будем жить. Тебя я не боюсь — воровать у меня нечего, сам видишь. Живи. Не понравится — можешь уйти, не держу. Понравится — будем вместе жить, а я тебя ремеслу своему научу, кусок хлеба всегда заработаешь».
Звали его Арсений Федорович Голосов. Он был очень добр ко мне и ни о чем меня не расспрашивал, ничему не поучал. Сначала Арсений Федорович все больше сам рассказывал о себе. Он тоже был один на белом свете — жена его давно умерла, а единственная дочь погибла в Киеве в первый день войны при бомбежке. В Ижевск он попал по эвакуации. Здесь ему дали эту комнатушку, и райсовет определил старика на работу жестянщиком — кому-то надо было починять кастрюли и ведра у населения. Вот и ходил Арсений Федорович по дворам и в меру своих сил помогал людям по хозяйству.
У старика я прожил полгода. Вместе с ним я ходил по улицам города, помогал носить инструменты, и вскоре он научил меня своему нехитрому ремеслу. Я до сих пор помню ту ни с чем не сравнимую радость, когда самостоятельно починил ведро — вставил новое дно и получил первые, заработанные мной деньги. Я пошел тогда на рынок и купил два куска сахара. Вечером у нас был пир — мы пили сладкий чай с хлебом. Мне казалось тогда, что все трудности остались позади и мы теперь будем жить неплохо: вставил донышко в ведро — и есть деньги на два куска сахара. А я этих донышек могу двадцать в день вставить! В тот вечер я размечтался и расхвастался перед стариком. А он добродушно улыбался и кивал головой. Потом Арсений Федорович сказал мне: «Верно, Павлик, ты теперь мастеровым становишься. Кусок хлеба ты себе всегда заработаешь. Да
только человеку этого мало. Учиться бы тебе надо. Ох, как надо».Я тогда не придал значения его словам. Но через несколько дней Арсений Федорович вдруг сказал мне: «Вот какое дело, Павел. Я стар уже, и жизнь моя к концу подходит. А у тебя жизнь только начинается. Мне хорошо с тобой, но только вижу я и понимаю, что тебе нужно искать другую дорогу. Я к тому речь веду, что на завод надо идти тебе, к людям. Там ты и учиться будешь и уму-разуму больше наберешься».
Мы тогда первый раз поссорились с ним. Я ни за что не хотел уходить от него. Он стал для меня родным человеком, обласкавшим и пригревшим меня, научившим ремеслу… И вот теперь он предлагал мне уйти, уйти неизвестно куда, неизвестно к кому. Я плакал, грозил убежать, а он все растолковывал мне, что так надо для моей же пользы.
Утром он повел меня к своему знакомому Дмитрию Осиповичу Бороздину, который работал заведующим ремонтными мастерскими на железной дороге. Они долго сидели и беседовали о моей судьбе, а я безучастно смотрел в окно. На душе у меня было очень тоскливо. Мне казалось, что я надоел деду…
Потом Бороздин подошел ко мне и сказал: «Ничего, малец, все будет хорошо. Приходи завтра в мастерские. Нам как раз нужен жестянщик. Поработаешь, а там посмотрим. Ты не хнычь, не хнычь, рабочим классом становишься, а это знаешь, что такое? Основа жизни нашей. Дед правильно делает, и ты не дуться, а благодарить его должен всю свою жизнь за то, что он тебя на правильную дорогу выводит».
Так я стал рабочим. Жить я остался все же у деда. Арсений Федорович часто заходил днем в мастерские, смотрел, как я работаю за верстаком, подтрунивал надо мной, помогал советом.
А когда открылась в городе первая школа рабочей молодежи, Бороздин вызвал меня в свой кабинет и, не задавая никаких вопросов, сказал:
«Пиши заявление».
«Куда?» — спросил я.
«Проси принять тебя в школу рабочей молодежи. Ты сколько классов кончил?»
«Пять».
«Пиши — в шестой класс».
«Но у меня нет документов никаких».
«Ничего, сейчас у многих нет. Примут и так. Будешь учиться хорошо — значит не соврал. Не потянешь — переведут классом ниже. Только и делов».
Через два года я получил свидетельство об окончании седьмого класса средней школы. Больше всего радовался этому Арсений Федорович. Он даже четвертинку припас для этого случая, и мы с ним распили ее вместе. Как говорил дед, «обмыли бумагу». До этого случая мне не приходилось пить водку, я быстро опьянел, и вот только в тот вечер я рассказал Арсению Федоровичу всю свою историю. И про отца рассказал. И про высылку матери. И как я попал в Ижевск.
Дед выслушал мой рассказ молча, потом встал, полез в карман своего ватника, достал еще одну четвертинку, налил себе целый стакан и выпил.
«А тебе больше нельзя, — ты еще мал», — строго сказал он мне.
Дед закусил, допил водку и долго еще сидел, о чем-то думал и дымил махоркой. Молчал и я. Хмель у меня прошел, и я с тревогой ждал, что теперь скажет дед.
«Что ж ты молчишь, дядя Арсений?» — не выдержал я.
«Я думаю, парень. Вот ведь она какая штука, жизнь. Одного заласкает, а другого с пеленок мордует… Трудно тебе будет, Павел. С такой анкетой нынче далеко тебя не пустят».
У меня упало сердце.
«Думаешь? А я хотел поступать учиться», — растерянно протянул я.
«А ты не боись. Хотел — так и поступай. Посылай бумаги. Под лежачий-то камень и вода не течет. Я говорю, трудно будет, ну и что, кому не трудно? Ну, придется тебе почаще, чем другим, доказывать делом, что ты порядочный человек, ну и что? А ты не боись, доказывай и докажи, мать их так! — вдруг стукнул он кулаком по столу. — И помни одно, Павел, — гремел голос деда, — никого и ничего не боись, будь всегда самим собой. Толкач, он, брат, муку покажет», — загадочно закончил он.