Капля за каплей
Шрифт:
Я сижу на краешке скамьи в чьих-то ногах, поставив в проход чемодан. Общий вагон спит, похрапывая и постанывая, тусклые редкие лампочки освещают только проход в вагоне, и я не вижу своих спутников. Я пытаюсь что-то понять, но не знаю, что именно мне надо понимать. Я растерян и подавлен, я еще не осознаю своего сиротства, но ощущаю его тоску. Она давит меня, гнетет настолько, что я не могу заплакать. Я просто чувствую слезы внутри, чувствую до боли, хочу избавиться от них, но у меня нет сил на это. Плач остался там, па последнем перроне, где осталась мама. Я --один.
А
Я не знаю, сплю я или нет. Я так упрямо, так исступленно думаю об отце, который спасет, что вижу его...
Вот он сидит на корточках перед огненным зевом буржуйки и сует в ее нутро бумаги, бегло их просматривая. Когда это было?.. Мы жили в дощатых бараках под Миллеровом, была зима, и злые донские ветры выдували тепло из нашей комнаты. И все время топилась эта буржуйка, я помню ее раскаленные бока, но только однажды отец топил ее бумагами...
– И фотографии.
– Тебе не жалко?
– На них ты в погонах и орденах.
Летят в печку толстые паспарту старых фотографий. Я так любил их разглядывать, ведь на них - отец и мать. Молодые и прекрасные.
– Хорошо, что ты вовремя выбросил свои ордена.
– Сначала я их заработал. Потом выбросил. Та присяга недействительна, ведь государь отрекся. Я присягнул другому знамени и заработал другие ордена.
– Ты сделал выбор добровольно. Ты не метался между фронтами от наших к вашим, как метались многие.
– Я и сейчас поступаю добровольно.
Горят фотографии юности. Горит прошлое моих родителей, память их вчерашней чести и вчерашнего долга.
– Надеюсь, не уволят. Я не могу расстаться с армией, это моя жизнь. Даже больше - смысл всей моей жизни.
– Мы не виноваты в своем рождении.
– Те, кого уже уволили, тоже не виноваты. Но лучше самим поставить крест на своем прошлом.
– И все-таки я многого не понимаю. Для чего устроена эта чистка?
– Армия сокращается.
– За счет самых образованных и самых опытных?
– Она должна изменить свой классовый состав. Это необходимость.
– Ты веришь в эту необходимость?
– Безусловно и окончательно. Я красный командир, я порвал со своим прошлым. И если спросят, могу с чистой совестью сказать, что вырвал все корни.
– Все корни вырвать невозможно. Они прорастут в нашем ребенке.
– Вот этого нельзя допустить. Не мы одни сжигаем свое прошлое - вся страна уничтожает его.
– Она уничтожает проклятое прошлое, а мы - свою память. Как объяснить, когда он подрастет и спросит, кем были его деды и прадеды? Жить без них? Но как? Как перекати-поле?
– Жить будущим. Только будущим.
– Ты сможешь?
Молчит отец. Потрескивает печь.
Отец не смог: я помню нашу поездку в Крым. В отцовский Крым, выжженный, преданный и расстрелянный с тачанок под Ачи-Курганом... Нет, нет, нет! Не было ничего. Не было
отцовского Крыма, не было выстрела под Форосом, не было встречи в Бахчисарае. Ничего не было: у меня тоже не должно быть корней...3
Дядя долго читает письмо, очень долго. Я не хочу смотреть, как он читает, и упорно разглядываю город...
Смоленск. Белая пена черемух по ручьям и оврагам- вниз, к Днепру, с двух сторон: от Соборной горы и с Покровки. И выше всего, над городом, над черемухой заросшими склонами - золотой купол собора. А кругом - изношенное, потрескавшееся и потемневшее от столетий кирпичное оголовье крепости, уже разорванное на куски.
Внизу шум железных дорог, вокзалов, рынка. Крупный булыжник серых улиц и темно-красные кирпичные тротуары. Грохот сотен колес, тихий Днепр, пролом в крепостной стене - наверх, к собору, к центру по Большой Советской. И маленькие, все в скрежете наряжения трамваи - тоже в гору.
Во всем этом я разобрался потом, времени мне хватило. А тогда просто смотрел на черемуху, крепость, собор...
И искоса -на дядю Сережу. Худого, сутулого, в мятых брюках, заношенном пиджачке. С железными, как у Калинина, очками.
– Такие дела, что лучше молчать. Ты из этого... Из-под Брянска.
– Я из Москвы.
– Из-под Брянска, запомнил? Родные у тебя с голоду померли. Сбежал к дяде из детского дома.
– Я не сбежал!
– Сирота. Из приюта. Ничего больше не знаешь.
– Я не сирота!
– Сирота. Чего уж. Сирота - это правда. Легко запомнить. И Брянск, голод, приют - - это надо запомнить. Это - путевка в жизнь.
Мы медленно поднимаемся по Большой Советской. Дядя несет чемодан, а я мучаюсь от невыплаканных слез.
Я понял, что я - сирота. Там, на Большой Советской, не доходя до собора. На пути в жизнь, не выходя из детства. А оно испуганно цеплялось за меня, висело, хотело плакать и, отрываясь кусками, долго волочилось позади. И вся Большая Советская была усеяна скорлупой моего детства.
Я вывалился из гнезда в мае тридцать седьмого. Если бы это можно было бы написать на моей могиле! Но хватит, хватит. Отныне я парень, а не мальчонка, и никто не поправит на мне одеяло, когда разбросаюсь во сне. Что там рассказывает мой дядя в калининских очках?..
– ...все расползается, все живое. Семьи, кружки, друзья, общества. По углам, по углам, по углам. Может быть, так и надо, а? Я не понимаю, то есть не могу постигнуть, а понять могу. Понять могу, а вот постичь... Тысячелетняя Россия. Тысячелетняя!..
Он вздыхает, перекладывает чемодан в другую руку. Но я отбираю чемодан, я уже не ребенок, а взрослые сами таскают свой багаж.
– Так решил? Ну-ну, тогда молодец. Тогда будем жить а?
– Будем.
– Учиться хочешь или работать?
Я прикидываю. Чемодан тяжелый, я часто меняю руки. Честно говоря, мне следует учиться. Этого хотел отец и мама, и я обязан. Но кто теперь будет меня кормить?
А дядя Сережа - будто слышит:
– Мы с женой, тетей Клавой, одни, так что не стесняйся. Кому счастье, кому несчастье, кому горе, а нам... Да. Решай сам. Как решишь.